Банщик - Рихард Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шанкори все время находился поблизости. В этом не было ничего особенного — так диктовал устав. Нет, он уже не напоминал мне демона. Я настолько свыкся с ним, что он казался мне совершенно чужим человеком, а чувство подавленности и дурноты, пробуждаемое во мне его разговорами и его взглядом, было схоже с тем, что вызывает любой чужак, которого мы подозреваем в том, что он замышляет в отношении нас недоброе. Как все изменилось! Поначалу равнодушие, затем ужас перед непостижимым, потом сострадание — едва ли не братское, примирение (ибо я с ним примирился), а теперь — глупый страх. О, сколь неприязненно, бывало, он смотрел на меня! Не возникало сомнений, что его обуревали дурные намерения. Если наступало затишье, забота прокладывала на его лице две глубокие борозды от носа ко рту; без сомнения, среди грохота войны он непрестанно с тоской думал о смерти.
Меня же попросту забавляло то пари, которое заключило с фурией войны мое земное существование. Только и всего. Но могу вас заверить, что я достойно вышел из положения, и моя открытость, хотя и слегка приглушенная обстоятельствами, не раз помогала моим сотоварищам в свободные вечерние минуты привести в порядок их собственные мысли. И все вы знаете, что я честно исполнял свой долг. Война развлекала меня. И хотя я и знал о бесшумно бурлящей ненависти Шанкори, мне удалось справиться и с этим. Я сказал себе: даже если он что-то готовит, то какая разница — одной опасностью больше или меньше.
К тому, что вам уже известно, мне осталось добавить немногое. Когда в тот раз нас обоих, каждого во главе патруля, послали проверить вражеские укрепления, поначалу мы шли бок о бок. Но в определенном месте нам предстояло разделиться. Добравшись туда, мы оставили солдат сзади, а сами продрались через густую лесную поросль к наблюдательному пункту, чтобы сориентироваться на местности. Высота эта была важной — недаром, едва мы достигли границы подлеска, послышался частый свист пуль. Мы улеглись плашмя, укрывшись за небольшим бугорком. Я извлек карту и начал изучать ее. И внезапно надо мной раздалось:
— Стало быть, мы оба еще живы?
Голос звучал зловеще. Я посмотрел на Шанкори снизу вверх, потому что он успел встать на колени. Он продолжал нетерпеливо:
— Долго вы еще собираетесь упрямиться? Время уходит, и мое терпение на пределе. Когда же вы наконец решитесь?
— Но почему я? — попытался я перевести все в шутку. — Разве мы не доверились Богу?
— Почему вы? Потому что это должен быть один из нас. И если вам хочется жить, то, вы думаете, мне нет?
— Не я виноват в войне.
— А мой страх считает иначе. Ваши глаза не способны ни внушить мне жалости или страха, ни поколебать мою совесть. Они слишком похожи на мои собственные. А как легко было бы убить вас, когда подворачивается такой случай, как сейчас.
— Отчего же это, скажите на милость? — засмеялся я.
— Отчего же, скажите на милость?! — передразнил он. — А разве вам ничего подобного в голову не приходило? Правда не приходило? Ну да, ведь я же воплощенное зло. Но и зло хочет жить. «Жизнь! Жизнь! Я выбираю жизнь!» Помните? А, забыли? А вот я нет. Я не переставал думать о вашей мечте о порочной жизни. Неужели вы не понимаете, что ваша смерть означает для меня восхождение к новой жизни?
Одной рукой он как-то подозрительно начал шарить в кобуре, а другая его рука словно сковала меня.
Что он задумал? Хотел ли он только напугать меня? Или ему нужна была моя жизнь? Я никогда этого не узнаю. Он упал. «Не наши» прострелили ему голову. А я глядел на него, мертвого; и внезапно меня охватило ощущение — давящее ощущение, — что умер я сам.
Потом у меня началась горячка.
А потом я опять проснулся для жизни. Для жизни! Мне не казалось и не кажется странным, что я еще существую. Но как могло случиться, что я больше никого не могу ни развеселить, ни примирить, что мое сострадание никого не утешает, а моя радость не приносит радости другим? Как могло случиться, что люди не приходят ко мне больше с вопросами — что ты об этом думаешь? как быть? что делать? Как случилось, что меня стали пугать мои собственные потаенные мысли, которые я даже до конца и не осознаю, хотя прежде, ясно осознаваемые мною, они не служили препятствием для того, чтобы от меня исходили лучи доверия и общительности? Как случилось, что я, не решаясь творить зло, не доверяю и своей доброте? Куда девался смех? Почему я не могу даже оплакать свою нынешнюю ущербность? Отчего я больше не тот весельчак Спайдан, каким меня все знали?
Если бы я по крайней мере мог сказать, что Шанкори не существовал!
Однако он существовал.
Но кем же были мы двое? И наконец: кто когда-либо объяснит мне, кем я был и кем являюсь ныне?
СУМАТОШНАЯ ТИШИНА
© Перевод И. Безрукова
Чем были для него коварные выстрелы винтовок и разрывы шрапнели? Какая разница, плохо или хорошо стрелял противник, расплавился ли свинцовый конус перед, над или за окопом, высоко ли, низко ли, слева или справа от него, либо вообще над ним — от всего этого его, сидящего, защищал вертикальный бруствер, на метр возвышавшийся над ним. Вертикаль была могущественной защитницей — и он, и все прочие знали это, — самой могущественной и к тому же самой ласковой, истинная губительница зла: прочная преграда. И вдобавок впереди располагался вал, а над головой — навес, засыпанный землей и оплетенный гибкими молодыми ветвями, тоже добрые друзья. Но прежде всего, разумеется, вертикаль, вертикаль! И если это так, то что же удивительного в том, что именно столб является метафорой строптивой несущей силы и всего того, что бесконечно и что по праву возвышается над всем прочим?! Он льнул к ней, вернее сказать — он к ней притулился. Его профиль в полумраке траншейных ходов неясно рисовался на земляной вертикали насыпи: в таком положении и ноги, вытянутые вдоль, оказывались в безопасной полосе. И от этой могущественной вертикали веяло таким спокойствием, что тишина — молчаливая, настороженная — стояла даже во время самых ожесточенных перестрелок, даже тогда, когда прилетала шрапнель, от которой нельзя укрыться, потому что она для окопов — словно провидение, и никому и в голову не приходит ожидать от этого провидения милосердия! Но и тогда близость вертикали, пускай мало что значащая, поддерживала доверие, а сама она, вертикаль, пусть и бессильная, успокаивала, словно старый заслуженный сановник, давно утративший влияние, но по-прежнему вызывающий уважение. И тот, кто пребывал в близости бруствера, под его защитой и сенью, проникался этой уверенностью в себе, этим горделивым самоуважением и прирожденным нежеланием подчиняться, так что его охватывало чувство, присущее вознице, у которого понесли кони, но который все еще верит, что сам управляет колесницей. И, свернувшись калачиком под навесом, ни дать ни взять связанная жертва, обреченная на заклание, он, поднимая взор к небу, которое проглядывало сквозь маленькие окошечки в навесе, чувствовал, что все еще остается человеком. И даже в самое страшное военное ненастье, среди грохота и рыка, он, подопечный вертикали, творение, которому лишь в присутствии этой защитницы удавалось хотя немного ощущать себя человеком, верил, что он и в самом деле им является, и чувствовал прилив силы и желание противостоять. И внутри него разливался покой. И вот откуда тишина вокруг.
Бывают дни, когда окопы вдоль всего длинного-длинного фронта взбудораживаются, и никто не знает, отчего. Время послеобеденное, все спокойно, все болтают ни о чем. Солнце плещется в окопах. Всем кажется, будто это — порука их безопасности. Вот почему офицеры решились отправиться в «казино», а рядовые соседствующих рот — сходить друг к другу в гости. И только патрули стоят через каждые пятьдесят метров. По привычке. Над армией парит ощущение безопасности… И тут вдалеке внезапно расквакался ружейный хор. Причем не как обычно, когда роптание одной винтовки рождает хор, accelerando, crescendo, но хор образовался как-то сразу, рра-рра, рру-рра, точно горох рассыпался. Паралич поразил члены армии вдоль всего длинного-длинного фронта. Паралич — точно в замке спящей красавицы. Речи смолкли. Нет, это не испуг. Все обратилось в слух. И вот — ре-те-те, ре-та-та, ври-вра-вро — тут каждый занимает свое место. Стоят, ждут, переминаются с ноги на ногу: что-то будет? — А вдалеке: рра-рра-рру; рра-рра-рру, рра-diminuendo. Тишина. Но вдоль всего длинного-длинного фронта бурлят подводные течения. Тишина. Чья-то винтовка выстрелила. И с другой стороны одинокое: пенк! И: вззз-пт. Тишина. Позади бухнула пушка. Ей ответили. Несколько винтовок самовольно раскашлялись, точно чахоточные. И вот: фччч-зз. Над головами ударили в медные тарелки. Шрапнель. Завыли ее свинцовые пули. Сухая листва осыпается. И мысли за брустверами, когда разыгрался этот дикий концерт, упорядочиваются и успокаиваются. И весь полк заболевает некоей скрытой лихорадкой: это что-то вроде нарушения в пищеварительном тракте. До самого вечера — выстрел за выстрелом. Под защитой вертикали безопасно, однако ужас все длится — пугающе близко. Уже никто не обращает внимания ни на то, что ураган усиливается, ни на то, что время от времени он утихомиривается, просто все вместе воспринимается как однообразное furiozo. Тебя насильно втиснули во что-то; может, даже ты — это больше не ты? Но за вертикалью — ах, там рычание обложено тишиной. Нет, не так! Тишина коренится в самом рычании. В промежутках между выстрелами сердце оттаивает, а при каждом «бах!» вера, что ты выживешь, замирает и цепенеет. Вплетенный в грубую жесткую ткань звенящих, обжигающих, взрывающихся звуков, завываний и рыка, точно в сон, с пылающей головой и ледяным сердцем, он пишет в тени вертикали письма, он пишет: «Дорогие мои, вчера мне написал такой-то… я здоров… ваша посылка пришла в целости, было так вкусно… и всем тоже понравилось. Особенно пирог с вишнями!.. Пишу вам среди страшного грохота, только несколько строк… не беспокойтесь понапрасну… сейчас у меня много забот. И когда только это все закончится? Что поделывают знакомые?.. Не волнуйтесь за меня. Я уже приспособился и научился уворачиваться от пуль… И за какие это наши прегрешения? Наверняка же за прегрешения. Сейчас здесь довольно шумно, но я спокоен, и меня это как-то не трогает. Ко всему привыкаешь… Пишите. Целую вас…»