Детство и юность - Михаил Воронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До обеда мы исколесили почти весь город. Обязательные товарищи с радостью показали нам все его достопримечательности, начиная от вонючего озера, около которого имеют обыкновение прогуливаться горожане, до знаменитой башни, с которой будто бы когда-то бросилась на землю какая-то татарская царевна.
Обедать мы двое отправились в гостиницу, в которой остановились, а остальные все пошли домой. Студент, приехавший вместе с нами, тоже ушел куда-то, обещаясь вернуться к вечеру и привести с собою всех земляков, сколько их есть в университете.
«Как же это так?., инспектор-то… — рассуждал я, лежа на диване после обеда. — Я думал, что с гимназией я совсем уже покончил, а между тем…»
Бедная, несчастная юность! Как горька и грустна твоя доверчивость! Каким шиповником угощают тебя зачастую там, где ты ищешь одних только роз! Как часто тебя, убаюканную сладкими мечтами и грезами, нежданно поражает тяжелый обух действительности! Уроки! тяжелые уроки! — грустно лепечешь ты, прощая все и предавая забвению.
Наконец я заснул. Я проспал до самого вечера. Шум и говор пришедших земляков разбудили меня. Начались объятия, расспросы, возгласы и проч. Компания собралась довольно большая, человек в двенадцать. Тут были и окончившие уже курс, и студенты двух- и трехгодовалые, но большинство все-таки было на стороне так называемых футурусов, то есть вновь поступающих.
Тотчас принялись за чай. Полилась оживленная беседа. Поступающие рассказывали о своих экзаменах, студенты о лекциях, разбирали достоинства и недостатки профессоров, и поголовно все бранили инспектора.
— Ты что «замолк и сидишь одиноко»? — спросил студент филологического факультета другого студента, медика.
— Грустно что-то, — отвечал тот.
— Да о чем грустить-то! — спросил филолог.
— Так…
— Вот, господа, — обратился филолог ко всей компании, — рекомендую вам редкое явление: субъект, заеденный средою. Я вас уверяю, я едва не умер, когда он объявил мне, что он заеден средою.
— Да, пожил бы ты при моих обстоятельствах.
— Какие же такие твои обстоятельства?
— Есть нечего, пить нечего, ходить не в чем! — резко выкрикнул студент и встал с места. Голос его дрожал, слезы так и блестели на глазах.
— Боже ты мой, господи! «Твои обстоятельства»… Да что, его обстоятельства лучше, что ли, твоих? — он указал на студента в бумажных носках, — что, обстоятельства известного нам Петра Федорыча лучше твоих?.. Если бы я хотел, я бы насчитал тебе целые десятки бедняков, которые борются с обстоятельствами далеко худшими, чем твои.
— Тебе хорошо говорить: ты обеспечен.
— Прекрасно. Я обеспечен, я нахожусь в исключительном положении; но зачем же ты-то все хочешь меня в пример брать? Зачем ты не подражаешь тем беднякам, которые подобно тебе стеснены обстоятельствами? Посмотри: вот одни из них согнулись, зачахли под этим гнетом, но все идут вперед, все выбиваются из этого омута, и выбьются! Вот другие, такие же чахлые и исхудалые, если даже еще не больше, — эти стоят неподвижно, обстоятельства давят и душат их с каждым днем все больше и больше, но они ни криком, ни словом, ни движением не указали никому на свое тяжелое положение; они погибнут, умрут, если случайность не выхватит их из этого ада, но никогда не завоют и не пожалуются. Вот это люди! Вот характеры! Вот это энергия! В ту или другую сторону, так или иначе, жизнь или смерть… но когда виден человек — хвала ему! А тряпица… черт с ней! пусть пропадает! — заключил филолог и махнул рукой.
— Было бы чем взяться, и я бы сумел выбиться, — пробормотал его противник.
— Не выбьешься, не выбьешься! — решительно возразил ему филолог. — Ты ведь в своем положении похож на корову, упавшую в яму: если другие не помогут, она сама не вылезет. Ну, корову-то, разумеется, вытащат: ее доить можно, она и на мясо годится, а из тебя какого черта выкроишь?
— Среда заела, среда заела!.. — помолчав, опять заговорил он. — Обстоятельства задавили!.. Нет, вон Петр Федорыч пешком, с одним рублем вышел из родного города в университет, целый год прожил в каком-то хлеве у благодетеля, — черт бы его взял и с благодеяниями! Голодный, больной, замерзший бродил на лекции, успел выучить языки, достал себе работу, сколотил даже деньжонки, которые вам же дает взаймы, помогает родным… Вот это натура! Этот не побоится среды! Он может даже похвалиться, что слопал ее, да еще и не одну свою: он и до вашей доберется… Увидишь, как года через два он будет держать на своих плечах человека два-три таких, как ты, — увидишь!
— Увижу, увижу, — с досадою отвечал противник.
— Да что с тобой говорить! Все вы, заеденные средою, не стоите, право, даже одного из тех лаптей, в которых несчастный Петр Федорыч пришел из дому в университет и над которыми по глупости вы когда-то смеялись. Дайте-ка, хозяева, чего-нибудь выпить, дело-то лучше будет! — обратился к нам филолог.
Явилась водка и закуска.
— Господа, прежде всего: libertas est[17],- заговорил вдруг, вырезавшись из толпы, один из гимназических моих товарищей. — Каждый может проявлять свои наклонности, как ему угодно.
— Разумеется, разумеется! — раздались голоса.
— Но, по моему мнению, сначала необходим некоторый деспотизм: все должны выпить по одной, — предложил филолог.
— Отлично сказано!
— Деспотизм, деспотизм!
— Всем, всем пить! — закричали хором. Компания развеселилась. Некоторые даже начали уж напевать.
— А не грянуть ли хором?
— Можно, можно!
— Только тихонько.
— Что же петь будем?
— «Gaudeamus»…[18] «Стою один я перед избушкой»… «В тени сикоморы»… — кричали с разных сторон.
Составили хор и решили спеть «В тени сикоморы».
— Ты смотри, вот с этой начинай: о-о-о! (регент загудел басом). А вы двое — вот с этой: и-и-и! (регент запел тенором). А вы остальные все за ними. Ну, начинайте!
Раздалась песня. Воодушевление помешало нам заметить даже нестройность нашего хора. Все до того увлеклись, что незаметно перепели весь студенческий репертуар: старые студенты учили нас, молодых, мы слушали их замечания и советы и драли горло с таким усердием, что даже поселили некоторое уважение к себе в прислуге, уверявшей, что «молодые-то господа ловче старых чкалят».
Наконец все было спето, выпито и съедено. Некоторые из гостей, повалившись кто где мог, уже покоились мирным сном, а другие спорили между собою, кто о том, на кого больше похож инспектор: на свинью или борова, кто о том, где лучше жизнь: на Маркизских островах или на Мадагаскаре? Один уверял, что такой-то помощник назвал кислород металлом, другой оспаривал его, крича во все горло:
— Врешь! не кислород, а азот!
— Ну, пойдем, пойдем, господа, домой, — наконец вымолвил кто-то.
— Пойдем! — крикнули несколько человек.
Забрали уснувших, совратившихся с пути истинного повели под руки, и комната наконец опустела.
Чувствуя некоторое опьянение, я тотчас же бросился в постель и заснул. Тревожные сны пробегали один за другим; и вот что я увидел между прочим.
Вечереет. Вижу я внутренность нашего двора. Отец на лавочке сидит у порога флигеля. Постоялец смотрит в окно. Один из братьев стоит на коленях около скамейки, на которой сидит отец. Вдалеке где-то слышатся звуки шарманки. Мимо ворот проходит нищий, чуть ли не последний из проходящих мимо в вечернее время. «Старик, войди сюда!» — кричит отец. Приходит нищий. «Купи у меня сына», — говорит ему отец. «А дорого ли просите?» — «Три копейки», — говорит отец. Брат начинает плакать. Нищий вынимает три копейки и отдает отцу. «Возьми его!» — говорит отец, указывая на брата. Старик приближается к нему. Вдруг брат вскакивает с колен. Вот он растет, растет и наконец становится выше нашего дома. Однако нищий все-таки как-то захватывает его поперек; брат, слышу я, плачет, воет и лает по-собачьи, а нищий, ломая его на куски, складывает все это в свой мешок. Я вижу кровь, слышу хрустение костей; и вот наконец нищий положил туда же в мешок и голову с лицом бледным и страдальческим, с закрытыми глазами и запекшеюся кровью на губах. Нищий ушел. «А не выпить ли нам?» — кричит отец постояльцу. «Выпьем», — отвечает тот и спускается во двор. «Что, продали сына?» — спрашивает постоялец. «Продал», — отвечает отец. «И выгодно?» — «Да, три копейки взял». — «Это хорошо», — говорит постоялец. «Дайте-ка водки», — говорит отец. Вот, вижу я, выпили они водки, посидели, помолчали и расходятся. Отец входит в свой кабинет и садится у стола; матушка с маленькой сестрой поместилась на диване; около нее стоим мы все. «Давайте четью минею читать», — говорит отец. Выходит проданный брат с книгою в руках и садится около стола. «Откуда же, папенька, начинать?» — «Вот начинай отсюда: „Ведомо же буди, яко ин бе“…» — «Да это вчера читали», — прерывает его кто-то. — «Ну так читай отсюда: „В той же день“….» Брат начинает читать. Звонко отдается в ушах его молодой, несколько резкий голос. «В той же день, — читает брат, — страдание святых мучеников Вита, Модеста и Крискентии. В царство Диоклитианово, — продолжает чтец, — внегда Валериан игемон в Сицилии христианы гоняше, бе тамо некий отрок дванадесятилетен, именем Вит» и т. д. В комнате тишина водворяется. Так проходит довольно долгое время. Братья и сестры начинают разговаривать между собою потихоньку, нередко даже слышны взрывы долго сдержанного смеха. «Ой высеку! ой высеку! если не будете слушать, — угрожает отец. — Двоих-троих высеку! всех высеку!» — наконец обобщает он. А голос чтеца все так же звонко отдается. Как колокольчик звенит голос. Вдруг вбегает в комнату кухарка и резко вскрикивает: «Отелилась, барин!» Отец встает с места и уходит. Мы начинаем прыгать и кричать, несмотря на увещания матушки. Заснувшая было на руках матушки маленькая сестра просыпается и плачет. Очертания предметов и лиц, вижу я, сначала как будто грубеют, потом делаются бледнее и бледнее, как-то сливаются между собою и наконец туман наполняет комнату. Опять слышу я плач и лай продаваемого брата, рев коровы, мычание теленка, и наконец сильный, густой голос отца покрывает все. Я проснулся. Сквозь открытое окно свободно врывался в комнату колокольный звон. Было девять часов утра.