Порнография - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я наблюдал. Вдруг мне открылась вся моя глупость. Ох-ох! Как могли я — и Фридерик — быть такими наивными, чтобы вообразить, что между ними «ничего нет»… дать обмануть себя показной игрой! Вот она, передо мной, бьющая, как обухом по голове, улика! Значит, они здесь встречаются, на острове… Оглушительный, раскрепощающий и утоляющий крик беззвучно рвался с этого места — а их общение продолжалось без слов, без движений, даже без взглядов (ведь они не смотрели друг на друга). Он с голой ногой, и она с голой ногой.
Хорошо… Но… Так не могло быть. В этом была какая-то искусственность, какая-то непонятная извращенность… откуда это будто заколдованное оцепенение? Откуда такой холод в их страстности? На мгновение у меня мелькнула совершенно безумная мысль, что именно так и должно быть, что именно так это и должно происходить между ними, что так даже правильнее, чем если бы… Вздор! И тут же ко мне пришла другая мысль, что за этим, в сущности, кроется просто озорство, комедия, возможно, они каким-то чудом узнали, что я буду здесь проходить, и умышленно это делают — для меня. Ведь это делалось специально для меня, в точном соответствии с моими грезами о них, моим стыдом! Для меня, для меня, для меня! И пришпоренный этой мыслью — что для меня, — я продрался сквозь кусты, уже невзирая ни на что. Тогда-то картина и прояснилась. Под сосной на куче хвороста сидел Фридерик. Так это для него! Я остановился… Увидев меня, он сказал им:
— Нужно будет еще раз повторить.
И тогда, хотя я еще ничего не понимал, повеяло от них холодом молодой развращенности. Испорченность. Они не двигались — их молодая свежесть была страшно холодной.
Фридерик подошел ко мне и любезно сказал:
— А! Как дела, дорогой пан Витольд! — (Это приветствие было излишним, мы расстались всего час назад.) — Что вы скажете об этой пантомиме? — он указал в их сторону плавным жестом. — Неплохо сыграно, а? Ха, ха, ха! — (Этот смех тоже был излишним — к тому же громким.) — На безрыбье и рак рыба! Не знаю, известна ли вам моя слабость к режиссуре? Какое-то время и я подвизался актером, не знаю, известна ли вам такая деталь моей биографии?
Он взял меня под руку и повел вокруг газона с жестикуляцией подчеркнуто театральной. Те молча наблюдали за нами.
— У меня есть один замысел… сценария… киносценария… но некоторые сцены несколько рискованны, они требуют доработки, необходимо поэкспериментировать с живым материалом. На сегодня достаточно. Можете одеваться.
Не оглядываясь на них, он проводил меня через мостик, при этом громко, оживленно рассказывал о различных своих замыслах. По его мнению, современный метод сочинения пьес или сценариев «в отрыве от актера» совершенно устарел. Следовало начинать от актеров, «сопоставляя их» каким-то образом, и на основе этих сопоставлений строить сюжет пьесы. Ведь пьеса «должна выявить только то, что потенциально уже заложено в актерах как в живых людях с определенным потолком возможностей». Актер «не должен воплощаться в вымышленного сценического героя, изображая кого-то, — совсем напротив, сценический образ должен быть по нему подогнан, сшит по его мерке, как „одежда“».
— Я пытаюсь, — говорил он со смехом, — добиться чего-то подобного с этими детьми, даже обещал им за это подарочек, работа есть работа! Ха-ха! Что делать, скучно в этом захолустье, необходимо чем-то заниматься, хотя бы для здоровья, пан Витольд, хотя бы для здоровья. Я, разумеется, предпочитаю не афишировать этого, ведь — кто его знает, — может быть, это покажется несколько рискованным нашему славному Иппе и его супруге, зачем нарываться на неприятности!…
Так он говорил, громко, чтобы далеко было слышно, а я, шагая с ним и глядя в землю, с раскаленным гвоздем моего открытия в голове, почти ничего не слышал. Ловкач! Комбинатор! Лиса! Какие фокусы с ними проделывал — какую игру выдумал! И все катилось вниз, брошенное в омут цинизма и извращенности, и огонь этой безнравственности меня пожирал, а, проще говоря, я корчился в муках ревности! И обжигающие зарницы воображения освещали для меня их холодное распутство, невинно-дьявольское, — особенно ее, ее — ведь это невообразимо, что она, эта верная невеста, ходит в кусты на такие сеансы… за обещанный «подарочек»…
— Весьма любопытный театральный эксперимент, — ответил я, — да, разумеется, любопытный эксперимент!
И я побыстрее покинул его, чтобы еще раз продумать все это — ведь распутство исходило не только от них; как оказалось, Фридерик действовал более оперативно, чем я думал, — даже сумел подобраться к ним вплотную! Он неустанно делал свое дело. И это за моей спиной, на свой собственный страх и риск! Ему не мешала патетическая риторика, которой он потчевал Вацлава по поводу смерти пани Амелии, — он действовал — и возникал вопрос, как далеко он зашел? И до чего еще может дойти? Надо было знать Фридерика, чтобы понять своевременность такого вопроса — а ведь он и меня за собой тянул. Я испугался. Снова вечер — и это едва заметное таянье света, углубление и насыщение темных оттенков и наползание углов и закоулков, которые заполнял сок ночи. Солнце уже за деревьями. Я вспомнил, что забыл во дворе книгу, и пошел за ней… и в книге обнаружил конверт без адреса, а при нем лист бумаги, исписанный неразборчивыми каракулями:
«Я пишу, чтобы договориться с Вами. Я не хочу оставаться во всем этом совершенно одиноким, самим по себе и для себя.
Когда остаешься один, нет уверенности, что, к примеру, не помешался. Вдвоем — другое дело. Двое — это уже уверенность и гарантия объективности. Не может быть помешательства вдвоем!
Я не боюсь помешательства. Потому что знаю, что не мог бы сойти с ума. Если бы и хотел. Это для меня исключено, я антисумасшедший. Я хочу застраховаться от другой вещи, более опасной, а именно от некоторой, я бы сказал, Аномалии, от определенного расширения возможностей, что происходит, когда человек отстраняется и сходит с одной-единственной разрешенной дороги… Вы меня понимаете? У меня нет времени на точные формулировки. Если бы я с Земли отправлялся в путешествие на какую-нибудь другую планету или хотя бы на Луну, я тоже предпочел бы это делать с кем-нибудь — на всякий случай, чтобы мое обличье могло в чем-то отражаться.
Я буду давать письменную информацию. Совершенно конфиденциально — неофициально — секретно даже для нас самих, т.е. следует сжигать письма и ни с кем об этом не говорить, даже со мной. Будто никогда, ничего, ни с кем. Зачем раздражать — других и себя? Не надо демонстраций.
Даже хорошо, что Вы это видели, там, на острове. Что двое видят, то не один. Но вся работа идет коту под хвост — вместо того чтобы воспылать и поладить, они холодно играют, как актеры… для меня только, по моему приказу, и если они кем-то и возбуждаются, то только мной, а не друг другом! Какой провал! Какой провал! Да Вы уже знаете, Вы видели. Но ничего. В конце концов мы их расшевелим.
Вы видели, но теперь необходимо подловить на эту приманку пана Вацлава. Пусть он посмотрит! Расскажите ему об этом так: 1) прогуливаясь, Вы случайно стали свидетелем их rendez-vous [10] на острове; 2) Вы считаете своим долгом сообщить ему об этом; 3) они не знают, что Вы их видели. И завтра же приведите его на спектакль, необходимо, что бы их он видел, а меня нет. Я все тщательно обдумаю и напишу. Вы получите инструкции.
Любой ценой! Это очень важно! Завтра же! Он должен знать, должен видеть!
Вы спросите, какой мой план? Никакого плана. Я иду по линии возбуждений. Мне теперь необходимо, чтобы он увидел, а также чтобы они знали, что их видели. Необходимо зафиксировать их измену! Дальше видно будет.
Прошу Вас сделать это. Отвечать не нужно. Письма я буду оставлять на стене, у ворот, под кирпичом. Письма немедленно сжигайте.
А этот второй, этот № 2, этот Юзек, что с ним делать, как, в какой комбинации его с ними скомбинировать, чтобы все это сладилось, сладилось, ведь он для нас находка, я ломаю над этим голову, еще ничего не придумал, но как-то все устроится, приладится, только вперед, ни шагу назад! Прошу Вас все в точности исполнить».
Это письмо обожгло меня! Я заметался по комнате, а затем вышел с ним в поле — где меня встретила дремота набухшей земли, горбы холмов на фоне тающего неба и усиливающееся с приближением ночи давление реальности. Пейзаж был уже досконально изучен, я знал, что застану его здесь, — но письмо отбрасывало меня от любого пейзажа, да, отбрасывало, и я мучительно думал, что делать, что делать? Что делать? Вацлав — но я никогда не пойду на это, ведь это просто невозможно, — и ужасно, пугающе, что мираж придуманной страсти внезапно материализовался в факт, в конкретный факт, который лежал у меня в кармане, в конкретное требование. Но не сошел ли Фридерик с ума? Не для того ли я был ему нужен, чтобы он мог мною узаконить свое безумие? Да, вот последняя возможность порвать с ним — и у меня имелось очень простое решение, ведь я мог поговорить с Вацлавом и Ипполитом… я уже представлял себе, как я с ними разговариваю: «Послушайте, вот ведь какое щекотливое дело… Боюсь, что Фридерик… страдает каким-то расстройством психики… я наблюдаю за ним в течение долгого времени… что делать, в этих чертовых условиях не он первый, не он последний… однако в любом случае на это необходимо обратить внимание, мне кажется, что тут какая-то мания, эротомания, причем на почве Гени и Кароля…» Так бы я сказал. И каждое из этих слов выбрасывало бы его из общества здоровых людей, превращало в сумасшедшего, — и все это совершилось бы за его спиной, превратив его в объект нашей тактичной опеки и тактичного надзора. Он ничего бы об этом не знал — а так как не знал, не мог и защищаться, — из демона он бы превратился в сумасшедшего, вот и все. Но я бы обрел спокойствие. Еще не поздно. Я еще не сделал ничего, что бы меня скомпрометировало, это письмо было первым материальным свидетельством моего сотрудничества с ним… поэтому-то оно меня и тяготило. Итак, нужно было решаться — и я, возвращаясь домой, когда деревья расплывались в пятна, окутанные неопределенностью, единственным содержанием которой был мрак, нес с собой мое решение обезвредить его и отбросить в область обычного безумия. Но вот забелел кирпич у ворот — я заглянул — а там уже ждало меня новое письмо.