Новый Мир ( № 8 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начнем с того, что Курилов обильно усат. Неустанно курит трубку.
Леонов несколько раз общался со Сталиным, наблюдал его и ненавязчиво наделил Курилова его приметами, его повадками, разве что не сделав осетином — но это уж было бы слишком.
Леонов вспоминал, как однажды участвовал в сталинском застолье; вождь выпил много и чуть охмелел, тогда Николай Бухарин заботливо посетовал: “Может, хватит, Коба?” — кивнув на бокал. И тут, вспоминает Леонов, за внешним спокойствием Сталина он почувствовал такое огромное бешенство, что пришел в ужас.
И та сцена, в которой появляется Курилов в начале книги, — она словно бы со Сталина списана, с натуры.
Курилов, вышедший на новую работу, впервые собрал подчиненных: “Совещание превратилось в беглый перекрестный опрос, и дисциплинарный устав развернулся одновременно на всех страницах. Лица гостей сделались длинные и скучные. Их было семеро, а он один, но их было меньше, потому что за Куриловым стояла партия. И вдруг все поняли, что простота его — от бешенства”.
О пресловутой сталинской простоте, к слову сказать, не писал в те годы только ленивый.
При описании взаимоотношений Курилова и служащих дороги Леонов подмечает точные детали: так, во время обхода места крушения поезда идущий рядом с начподором стремится “даже не наступить на тень Курилова”. Несколько лет спустя эту деталь у Леонова позаимствует Алексей Николаевич Толстой для своего Петра — тоже, к слову, откровенно срифмованного со Сталиным.
“Большие, в жилах, руки” Курилова — сталинские. Ну и рябоватым сталинским лицом наделил Курилова Леонов.
Воевал Курилов под Царицыном — и тут уже намек совсем явственный: там же, напомним, Сталин воевал в Гражданскую; и именно в начале 30-х царицынским событиям 18-го года стали придавать основополагающее значение.
Но и этого Леонову показалось недостаточно, и в самом начале романа у Курилова умирает жена. “Дорогу на Океан” Леонов начал писать в 1933-м, а жена Сталина Надежда Аллилуева погибла в 1932-м. Вот это уже дерзость со стороны Леонова — тем более что большевик Курилов, персонаж, вроде бы обязанный быть едва ли не идеальным, лишь отойдя от постели умирающей жены, тут же вроде бы ненароком начинает строить известные отношения с подвернувшимися женщинами.
Не менее самоубийственно было бы срисовать Протоклитова с себя — это уже в известном смысле явка с повинной. Но внимательное, с прищуром, рассмотрение этого героя сомнений не оставляет: Леонов знал, что делал, и делал это умышленно. Это было и его забавой, и аккуратно расставленной самому себе западней.
В фамилии антагониста Курилова скрыт корень “прото” — первооснова, прототип; впрочем, элементарная перестановка букв в фамилии составляет нечто созвучное слову “проклятый”. Протоклитов — проклятый прототип его самого, Леонова, тоже своего рода большого мастера на той самой Дороге на Океан.
Одновременно, если помнить о греческом корне “клит”, расшифровка фамилии может иметь и другое значение: званый. Проклятый, но званый, а верней, призванный! — не так ли воспринимал Леонов свое предназначение в литературе?
Протоклитов и Леонов почти ровесники (как, кстати, Курилов и Сталин). Точный возраст Протоклитова не называется, но ему “вряд ли было больше тридцати девяти”, ко времени выхода романа Леонову — 36.
“Спокойная, расчетливая воля светилась в его глазах, — не без любования пишет Леонов портрет своего героя. — Этот человек был бы хорошим летчиком, недурным шахматистом, умным собеседником. С таким не бывает случайностей в жизни”.
Создается ощущение, что Леонов произносит это, спокойно глядя в зеркало.
Сам писатель, безусловно, был собеседником отменным и, да, недурным шахматистом и техникой интересовался серьезно и вдумчиво. В середине 30-х Дом советских писателей организовывал обучение дисциплинам, нужным литераторам в творческой работе. Некоторые занимались на дому историей и общественными науками, а Леонов — физикой, химией и математикой.
Леонов пишет, что у Протоклитова “египетские” глаза — то есть отражающие древность, скрывающие некую тайну. Посмотрите в леоновские глаза: не то же ли самое увидите вы и там?
Дальше — больше, Леонов дарит Протоклитову одно из самых важных своих детских воспоминаний. Помните, как он деду читал церковную литературу? — с этих чтений и начался писатель. Вот и Протоклитов ребенком читает вслух, но только матери, а не деду “всякие патерики, сказания о святых отцах и прочие церковные выдумки”.
Точнее сказать, деталь эту из своего детства Протоклитов выдумывает специально для Курилова, но это мало что меняет.
Собственно, Протоклитов вешки биографии писателя Леонова и черты его характера выдает за свои, словно бы отражаясь в нем как в кривом зеркале. Протоклитов — бывший гимназист, самоучка, высшего образования не получил, но “книги всегда у меня были основной статьей расхода”, — признается он; выпивал, но бросил — и “теперь ни капли не беру” (во второй половине 30-х Леонов вовсе перестал прикасаться к спиртному —
в отличие от многих своих коллег, не вынесших страшных температур времени и пристрастившихся к алкоголю).
Далее Леонов пишет: “Конечно, то была случайность, что однажды Глеб приехал на каникулы к отцу, а городок был отрезан белыми и студента путейского института мобилизовали на восстановление государственного порядка, растоптанного большевиками”.
Тут уже прямой отсыл к архангельской истории Леонова, единственное отличие которого от Протоклитова в данном случае лишь в том, что он не успел поступить в институт.
У Протоклитова, уже весьма прочно вписавшегося в советскую жизнь, неожиданно объявляется прежний, с белогвардейских времен, сослуживец — Кормилицын. Он присылает Протоклитову письмо, “шесть убористых страниц, начиненных благодарностью, пересыпанных множеством интимных признаний, почти улик, и украшенных восклицаниями вроде: „Молодец ты, Глебушка, наши нигде не пропадут!”, или: „Мы на тебя издали смотрим, любуемся украдкой и гордимся тобою…”, или: „Уверены, что дойдешь до высоких степеней; но, зная твой темперамент, просим — не торопись!””
Это как будто письмо самому Леонову пришло из далекого прошлого. Знаменитый литератор, постоянно мелькавший на страницах советских газет, секретарь Союза писателей, вполне мог получить подобное послание.Например, если бы его признал однополчанин из 4-го Северного стрелкового полка. А может быть, Леонов даже получал такие весточки?
Кормилицын вскоре приезжает к Протоклитову и селится у него. Тут и узнает от бывшего товарища, что он принял новую власть и хочет строить свою жизнь в соответствии с новой реальностью. Ну почти как Леонов.
Не до конца понятно, насколько искренен Протоклитов, но он явно не собирается идти поперек пятнадцать лет назад обрушившейся на Россию и устоявшейся уже нови. Опять же как Леонов.
Тем более что сама фигура Сталина, его нечеловеческий эксперимент над человеческим веществом куда больше волновали Леонова, чем социализм как таковой.
Безо всякой иронии Глеб Протоклитов говорит однажды о Курилове:
“Этот человек играет большую роль в моей судьбе. Он как громадная планета, и я — ее ничтожный спутник. Пятнадцать лет я вращаюсь в ее орбите и все не могу вырваться”.
В другой раз Протоклитов думает о Курилове так: “…искатель человеческого счастья, человекогора, с вершины которой видно будущее”.
“Дорога на Океан” появилась в четырех последних номерах “Нового мира” за 1935 год, а в начале 36-го года в “Известиях” публикуются стихи Бориса Пастернака о Сталине: “А в те же дни на расстояньи / За древней каменной стеной / Живёт не человек — деянье, / Поступок ростом в шар земной”.
Процитированное очень созвучно тому, что пишет Леонов или, точнее сказать, что Протоклитов говорит и думает о Курилове.
Создание этого стихотворения сам Пастернак называл “искренней, одной из сильнейших (последней в тот период) попыткой жить думами времени и ему в тон”. Напомним о словах Леонова, что время написания “Дороги на Океан”, 1935 год, — наивысшая точка его веры в социализм, и добавим, что в том же 1935 году Булгаков начинает всерьез обдумывать пьесу о батумской молодости вождя. Что-то в воздухе было разлито тогда, охватившее таких разных и таких честных людей…
В ответ на слова Протоклитова о планете и “ничтожном спутнике”, не умеющем вырваться, собеседник сочувствует ему, говоря, что это, верно, “паршивое ощущение”.