Хроники любви - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне давным-давно уже никто не делал подарков. Я ощутил радость в сердце. Оттого, что я могу просыпаться каждое утро и греть руки о горячую чашку чая. Что я могу наблюдать за полетом голубей. Что даже к концу жизни Бруно не забыл про меня.
Я спустился обратно. Я хотел растянуть удовольствие от ожидавшего меня сюрприза и остановился, чтобы достать почту. Вошел к себе. Бруно умудрился засыпать мукой весь пол. А может, это ветер, кто знает. Войдя в спальню, я увидел, что Бруно нарисовал ангела на рассыпанной по полу муке. Я прямо-таки представил себе, как он трудился над ним, опустившись на колени. Я обошел ангела, боясь разрушить то, что было сделано с такой любовью. Я приподнял подушку.
Там был большой коричневый сверток. Сверху значилось мое имя, написанное незнакомым почерком. Я открыл его. Внутри была пачка напечатанных страниц. Я начал читать. Слова были мне знакомы. Сначала я не мог понять, откуда они. А потом мне вдруг стало ясно, что они — мои собственные.
Палатка моего отца
1. Мой отец не любил писать письмаСтарая жестянка из-под конфет «Кэдбери» полна маминых писем, но ни одного папиного там нет. Я везде искала, но так и не нашла. Он и мне не оставил письма, чтобы я его прочитала, когда вырасту. Я знаю, потому что спрашивала маму, и она сказала «нет». Она сказала, что он был не из тех, кто оставляет письма. Когда я спросила ее, а из каких он был, мама на минуту задумалась. На лбу у нее появились морщинки. Она подумала еще немного. Потом сказала, что он был из тех, кто не признает над собой никакой власти. «И еще, — сказала она, — он никогда не мог спокойно усидеть на месте». В моей памяти он не такой. В моей памяти он сидит в кресле или лежит в постели. За исключением того времени, когда я была еще совсем маленькой и думала, что инженер — это то же самое, что машинист. Я представляла отца в кабине машиниста угольночерного локомотива, за которым тянется цепочка блестящих пассажирских вагонов. Когда мой отец как-то раз об этом узнал, он рассмеялся и рассказал мне правду. Все встало на свои места. Это был один из тех незабываемых моментов, какие случаются в детстве, когда ты вдруг понимаешь, что мир постоянно обманывает тебя.
2. Он подарил мне ручку, которая может писать в космосе— Она может писать в невесомости, — сказал папа, пока я рассматривала подарок. Ручка была в бархатной коробочке с надписью «НАСА».
Мне исполнилось тогда семь лет. Папа лежал на больничной койке, в шапочке, потому что все волосы у него выпали. Скомканная блестящая оберточная бумага лежала у него на одеяле. Держа меня за руку, он рассказывал, что, когда ему было шесть лет, он кинул камень в голову мальчику, который задирал его брата, и после этого никто никогда больше не приставал ни к одному из них.
— Ты должна уметь постоять за себя, — сказал он мне.
— Но кидаться камнями плохо, — возразила я.
— Знаю, — ответил он. — Ты умнее меня. Ты придумаешь что-нибудь получше камня.
Потом пришла медсестра, и я отошла к окну. Мост 59-й улицы светился в темноте. Я стала считать лодки, плывущие по реке. Когда мне это надоело, я решила взглянуть на старика, чья кровать стояла за ширмой. Он спал большую часть времени, а когда не спал, у него тряслись руки. Я показала ему ручку. Я сказала, что она может писать в невесомости, но он не понял. Я попыталась объяснить ему снова, но он так ничего и не понял. Наконец я сказала:
— Она мне в космосе пригодится.
Он кивнул и закрыл глаза.
3. Человек, который не смог избавиться от земного притяженияПотом папа умер, и я убрала ручку в шкаф.
Шли годы, мне исполнилось одиннадцать, у меня появилась подруга по переписке из России. Все это было организовано через нашу еврейскую школу местным отделением Хадассы.[39] Сначала мы должны были писать русским евреям, которые только что иммигрировали в Израиль. Но с этим ничего не вышло, и нам просто дали адреса обычных русских евреев. На Суккот[40] мы послали нашим друзьям по переписке этрог[41] и свои первые письма. Мою подругу звали Татьяна. Она жила в Санкт-Петербурге, рядом с Марсовым полем. Мне нравилось думать, будто она живет в космосе. Английский у Татьяны был так себе, и я часто не могла понять, о чем она пишет. Но очень ждала ее писем. «Отец математик», — писала она. «А мой отец может выжить в условиях дикой природы», — отвечала я ей. На каждое из ее писем я писала два. «У тебя есть собака? Сколько человек пользуется твоей ванной? У тебя есть что-нибудь, что раньше принадлежало царю?» Однажды пришло письмо. Она хотела знать, была ли я когда-нибудь в магазине «Сирс и Робак». В конце был постскриптум. Там говорилось: «Мальчик в моем классе переезжающий в Нью-Йорк. Может быть, ты хочешь писать ему, потому что он не знает всякого». Больше я от нее ничего не получала.
4. Я нашла другие формы жизни«Где находится Брайтон-Бич?» — спросила я. «В Англии», — ответила мама, роясь в кухонных шкафчиках в поисках чего-то, что она положила не на свое место. «Я имею в виду тот, который в Нью-Йорке». — «Рядом с Кони-Айлендом, по-моему». — «А далеко до Кони-Айленда?» — «Примерно полчаса». — «На машине или пешком?» — «Можно на метро». — «А сколько остановок?» — «Не знаю. С чего это тебя вдруг заинтересовал Брайтон-Бич?» — «У меня там друг. Его зовут Миша. Он русский», — объявила я торжественно. «Просто русский?» — спросила мама из шкафчика под раковиной, «Что значит просто русский?» Она встала и повернулась ко мне. «Ничего», — ответила она, глядя на меня с таким выражением лица, которое у нее иногда появляется, когда она думает о чем-то ужасно интересном. «Просто вот ты, например, на четверть русская, на четверть венгерка, на четверть полька и на четверть немка». Я ничего не ответила. Она открыла ящик, потом снова закрыла его. «Вообще-то, — сказала она, — можно сказать, что ты на три четверти полька и на четверть венгерка, потому что родители твоей буббе[42] до того, как переехали в Нюрнберг, жили в Польше, а город, где родилась бабушка Саша, изначально был в Белоруссии, пока не стал частью Польши». Она открыла другой шкафчик, забитый полиэтиленовыми пакетами, и начала в них рыться. Я повернулась, чтобы уйти. «Вообще-то, — сказала она, — я сейчас подумала… Можно еще сказать, что ты на три четверти полька и на четверть чешка, потому что город, где родился твой зейде,[43] принадлежал Венгрии до 1918 года, а потом отошел Чехословакии, но жители этого города продолжали считать себя венграми, и потом он снова ненадолго стал венгерским во время Второй мировой войны. Ну и, конечно, ты всегда можешь просто сказать, что ты наполовину полька, на четверть венгерка и на четверть англичанка, потому что дедушка Симон уехал из Польши в Лондон, когда ему было девять лет». Она вырвала листок бумаги из блокнота, лежавшего у телефона, и начала что-то энергично на нем писать. Ей понадобилась всего минута. «Смотри! — сказала она наконец, протягивая мне листок бумаги. — Можно сделать шестнадцать разных диаграмм, и каждая будет правильной!» Я посмотрела на бумагу. Там было нарисовано вот это:
«И потом, ты всегда можешь сказать, что ты наполовину англичанка и наполовину израильтянка, потому что…» — «Я американка!» — заорала я. Мама прищурилась. «Как пожелаешь», — сказала она и пошла ставить чайник. Птица, который сидел в углу комнаты и разглядывал картинки в журнале, пробурчал: «Нет, ты не американка. Ты еврейка».
5. Однажды я воспользовалась этой ручкой, чтобы написать отцуМы были в Иерусалиме на мою бат-мицву.[44] Мама хотела отпраздновать ее у Стены Плача, чтобы могли прийти буббе и зейде, родители моего отца. Когда мой зейде приехал в 1938 году в Палестину, он сказал, что никогда оттуда не уедет, и не уехал. Чтобы с ним повидаться, нужно было ехать в Кирьят Вольфсон, в его квартиру в высотке, с видом на Кнессет.[45] Квартира была забита старой темной мебелью и старыми темными фотографиями, которые буббе и зейде привезли из Европы. Днем они опускали металлические жалюзи, чтобы защитить вещи от слепящего света, потому что все, что они привезли с собой, не было приспособлено к такому климату.
Мама несколько недель искала билеты подешевле и наконец нашла три по 700 долларов на «Эль-Аль». Для нас это все равно были большие деньги, но она сказала, что на это потратиться не жалко. За день до моей бат-мицвы мама повезла нас на Мертвое море. Буббе тоже поехала с нами, она была в соломенной шляпе с лентой, завязанной под подбородком. Когда буббе вышла из кабинки в купальнике, она выглядела потрясающе: вся кожа — в морщинах, складах и синих венах. Мы смотрели, как ее лицо краснеет от купания в горячих серных источниках, а на верхней губе выступают капли пота. Когда она вышла на берег, с нее ручьями текла вода. Мы пошли за ней. Птица стоял в грязи, скрестив ноги. «Если хочешь писать, иди в воду», — громко сказала буббе. Огромные русские женщины, вымазанные черной глиной, обернулись и посмотрели на нас. Может, буббе и заметила это, но ей было все равно. Мы покачивались на воде, а она следила за нами из-под широких полей своей шляпы. Мои глаза были закрыты, но я чувствовала над собой ее тень. «У тебя совсем нет груди, шо такое?» Я почувствовала, как мое лицо запылало, и сделала вид, что не слышу. «У тебя есть мальчики?» — спросила она. Птица навострил уши. «Нет», — пробормотала я. «Шо?» — «Я сказала, нет». — «А шо так?» — «Мне же всего двенадцать». — «Ну и шо! Когда я была в твоем возрасте, у меня уже было три, а то и четыре мальчика. Ты молоденькая и хорошенькая, кейнехоре».[46] Я начала грести, чтобы убраться подальше от ее необъятной груди. Вслед мне донесся ее голос: «Но это не навсегда!» Я попыталась встать и поскользнулась на глине. Я оглядывала ровную поверхность воды, пытаясь разглядеть маму. Она заплыла дальше всех и продолжала плыть вперед.