Присутствие духа - Макс Бременер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут Бабинец спросил, во многих ли походах он участвовал. После чего немец сообщил, что поход на Россию — первый в его воинской жизни. Во французской, польской и других кампаниях он не участвовал. Ему давно следовало побывать в Карлсбаде (немец ткнул себя пальцем в живот), полечиться на водах, но это все откладывалось, и вот теперь здешняя целебная вода (он сделал глоток) определенно дает эффект. Вместо невзгод участие в Восточном походе принесло ему облегчение страданий…
Немец сделал паузу. А убедившись, что снова понят, уже сам спросил у Бабинца, когда тот был ранен. Не «когда вы потеряли ногу?», а деликатнее: «Когда вы были ранены?»
Бабинец отвечал, что в гражданскую войну после боя врач с санитаром отпилили ему ногу обыкновенной пилой, опасаясь гангрены. Пуля попала в голень.
Воля подумал, что сейчас немец захочет узнать, на чьей стороне сражался Микола Львович — красных или белых, но немец с тревогой спросил лишь, был ли ему тогда, по крайней мере, дан наркоз.
Бабинец покачал головой.
— Поскольку уже была большая нехватка медикаментов, — сказал он, как о чем-то простом, житейском.
Тогда на ломаном русском языке, наклонясь вперед над столом и сокращая расстояние между собою и Бабинцом, немец внезапно спросил его, является ли он членом коммунистической партии.
В тот же миг у Воли мелькнуло в уме, что и переход на русский, и сам этот вопрос — начало совсем иного, нового разговора — разговора в открытую, напрямик… Слово «братание» вынырнуло из глубин его памяти — вверх, на свет, и он почти верил, что два человека, молча всматривающиеся друг в друга, сейчас обнимутся на его глазах.
Но Микола Львович, не явившийся на регистрацию коммунистов, объявленную в одном из первых приказов германского военного коменданта, только переспросил словно бы обалдело:
— Я?! — и глянул на Волю, и чуть развел руками, будто желая сказать: «Разве ж обо мне можно такое подумать? Вот уж не представлял!..»
Проделав это, он, в свою очередь, осведомился у немца, является ли тот национал-социалистом. На что немец немедля ответил утвердительно и в такой интонации, которая, несомненно, означала: «Конечно, как все».
Тут разговор их прервался, потому что немец, хоть уже наступал вечер, собрался куда-то уходить, — комендантский час существовал не для него.
Бабинец остался в кухне, где тетя Паша начала печь оладьи из остатков черной муки, а Колька и Маша молча наблюдали за ее движениями, прячась в уютном чаду. Иногда они переглядывались друг с другом. («Что, нацеливаешься?..» — беспокоился Колька. «Ничего и не нацеливаюсь… — насупясь, отводила глаза Маша. — И сама не попрошу. Я не виновата, если угостят…»)
— Автомеханик, работал в гараже… — бормотал Микола Львович, сжимая ладонями лоб и как бы силой выжимая из головы мысль. — Пролетарий, ясное дело… Рабочие, одетые в солдатские шинели… — полувспоминал, полурассуждал он. — Так… В классовом отношении он, конечно, товарищ. Однако вида не подает, про Карлсбад чего-то нес. Держится вроде осмотрительно, а над койкой повесил карикатуру на бесноватого — дерзко, отчаянно даже…
— Теперь — товарищ, а был — захватчик, — проворчала тетя Паша, орудуя у плиты. — То «Воюй с ним, Прасковья!», то «Поцалуй его!» — насмешливо протянула она, хотя о последнем Бабинец и не думал ее просить. — Супостат он, немец наш этот, — продолжала тетя Паша. — Видит ведь, дети некормленые, мог бы из пайка своего уделить малость. Нет, такое в башку не пришло!..
Бабинец покосился на Прасковью Фоминичну, чуть морщась от ее слов, как от помехи для раздумья. Затем он встал и, сделав Воле знак, чтоб шел за ним, направился в комнату немца. Микола Львович считал, наверно, что она пуста, но, оказалось, немец уже вернулся. В коридор доносились звуки радио — немец настраивал приемник…
В это время, заставив насторожиться Волю с Бабинцом и опередив их, к немцу стремительно вошел без стука высокий офицер. Микола Львович бросил ему вдогонку взгляд, наткнувшийся на дверь и разом как бы отскочивший на Волю. Воля понял: Бабинец опасался, что офицер нарочно постарается застичь врасплох немца. Он прислушивался к голосу офицера, который, казалось ему, что-то приказывал… Но офицер не приказывал — он лишь пересказывал их немцу новый приказ фюрера, услышанный только что в штабе: Гитлер устанавливал близкую дату окончательной победы над Россией. Быстро это уловив, Воля не успел поделиться с Бабинцом, — тот решительно стукнул в дверь костылем и вошел к немцу. Воля шагнул вслед за ним.
Они переступили порог в тот момент, когда оба немца, подняв глаза на изображение фюрера, одновременно воскликнули: «Хайль Гитлер!» И тут же Воле стало ясно: на стене висит не карикатура — портрет… Это было несомненно, точно, и не только потому, что два немца смотрели на физиономию фюрера с обожанием, но почему-то еще…
— Ich bitte mich zu entschuldigen,[4] — старательно и в самом деле виновато произнес Бабинец. — Прямо сил нету, как хочется курить… — И он попросил дать ему одну папироску.
Немец, не глядя на него, протянул ему две, после чего Бабинец с Волей живо ретировались.
— Ты что же, офонарел?! — грубо спросил Микола Львович, едва они вышли. — «Карикатура»! «Антифашист»! — передразнил он. — Откуда взял?..
Воля молчал. Привиделось ему, что ли?.. Он легко вызвал в памяти миг, когда в пустой комнате на голой стене заметил изображение фюрера. И так же ясно он представил себе искаженные восторгом лица немцев, устремленные к портрету. Но ни себе, ни Бабинцу он не мог ответить, почему в тот недавний миг — две минуты назад — изображение Гитлера перестало быть карикатурой и не могло уже ею показаться, а накануне ею было…
Не успел Бабинец докурить взятую у немца папиросу и доискаться, как мог Воля совершенно сбить его с толку, раздался взрыв. Теперь, когда линия фронта отодвинулась на запад от их города настолько, что ушей не достигала больше даже отдаленная канонада, сильный взрыв где-то рядом всех взбудоражил. Дом качнуло, двери распахнулись. Хотелось выбежать на улицу, узнать, что взлетело на воздух, где, но это было невозможно: все, включая Кольку, помнили о комендантском часе. Не оставалось ничего другого, как ждать до утра. Прасковья Фоминична вернулась от окна (в которое через несколько минут можно было увидеть пламя пожара) к плите, на которой пеклись оладьи. А Колька и Маша опять стали ждать момента, когда их будут кормить.
Маша ничего больше не ждала, ни о чем другом не думала, когда в распахнутую дверь кухни, освещенной огоньком коптилки — то обращавшимся, иссякая, в длинную струйку дыма, то собиравшимся на мгновение в плотный яркий язычок, — вошла медленно какая-то женщина и спросила, вероятно еще никого не видя:
— Екатерина Матвеевна не здесь живет, не будете ли любезны сказать?..
Голос показался Маше знакомым, но лишь когда женщина смолкла, она узнала его. Одновременно прыгнув вперед, закричав «бабуся!», она через мгновение обхватила шею пошатнувшейся женщины, зажмурясь, прижалась к ней носом, подбородком, глазами, ртом. И, ничего не видя, знала, ощущала: это бабушка…
Никогда еще в ее жизни не происходило за один миг такой полной и счастливой перемены. Она не ошибалась — это в самом деле была — Валерия Павловна, прошедшая от Минска сотни километров по дорогам и бездорожью, со спутниками и в одиночку, днем, а чаще ночами.
— Вот я до тебя и добралась. Вот я тебя и нашла, — проговорила бабушка, стоя неподвижно, не обрывая покоя этой минуты, пока ей навстречу не вышла Екатерина Матвеевна.
Потом Валерия Павловна умывалась над тазом (Екатерина Матвеевна поливала ей из кувшина), переодевалась в чистое, а Маша стояла рядом, крепко держа ее обеими руками, не отпуская ни на секунду. И позже, когда Валерия Павловна пила чай, рассказывала Екатерине Матвеевне с Волей, как ей посчастливилось найти их дом, Маша, сидя у нее на коленях, все так же крепко и молча, как в первую минуту, обнимала ее шею.
Валерия Павловна чувствовала редкий душевный покой и усталость, изнеможение, теперь ее не страшившие: немеряные версты пути остались позади, путь был окончен, внучка была с нею. Добрые люди, приютившие Машу, отнеслись и к ней с сочувствием. Радуясь их небезразличию, она рассказывала им о себе, как близким, в подробностях… В клинике ее готовили к операции и из палаты в рентгеновский кабинет возили на каталке — кресле с велосипедными колесами, — считалось, что она очень слаба. Да она и сама это чувствовала. Когда началась война и после налета фашистских бомбардировщиков загорелся Минск, Валерия Павловна встала с постели. В горящем городе, к которому подступал враг, хирурги не успевали помогать раненым, — само собой, им было уже не до той сложной операции, которой она ждала… Валерия Павловна поняла, что ей больше незачем здесь оставаться. Она собралась, помогла напоследок гасить пожар в приемном покое и ушла из больницы, из города, решив пробираться к Маше…