Данте - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
и молодой поэт Алигьери так успели подружиться за эти восемь дней, что встреченная Данте в раю тень преждевременно умершего Карла скажет ему:
…недаром ты меня любил:Будь я в живых, тебе я показал быПлоды моей любви, — не только листья.[326]
Это значит, в переводе на тогдашний, грубоватый, но точный, придворный язык: «Я бы не только почестями тебя осыпал, но и озолотил». Этого он сделать не успел; и, кажется, королевская дружба дорого стоила бедному рыцарю, Данте. Если, и в кругу мещанском, трудно было ему сводить концы с концами, то теперь, когда вошел он в круг «золотой молодежи», это сделалось еще труднее. Чтобы не ударить лицом в грязь перед новыми друзьями и подругами, Виолеттами, Лизеттами и прочими «девчонками», нужна была хоть плохонькая роскошь, — богатая одежда с чужого плеча; но и она так дорого стоила, что он по уши залез в долги.
Вот когда мог он почувствовать на себе самом острые зубы «древней Волчицы» — ненасытимой Алчности богатых. Зависти бедных: две эти, одинаково лютые, страсти — острия зубов той же волчьей пасти. Вот когда начинается игра уже не пифагорейских, божественных, а человеческих или дьявольских чисел.
В пыльных пергаментах флорентийских архивов уцелели точные цифры никогда, вероятно, не оплаченных Дантовых долгов. Эти скучные мертвые цифры — как бы страшные следы от глубоко вдавленных в живое тело волчьих зубов.
В 1297 году, 11 апреля, Данте, вместе со сводным братом своим, — мачехиным сыном, Франческо Алигьери, и под его поручительством, занимает 277 флоринов золотом; 23 декабря того же года — еще 280 флоринов, под двойным поручительством, брата и тестя; 14 мая 1300 года — еще 125; 11 июня того же года, в самый канун избрания в Приоры, — еще 90, у некоего Лотто Каволини, знаменитого флорентийского ростовщика; а в следующем 1301 году, — уже маленькие займы, в 50 и даже в 13 флоринов: всего, за пять лет, от 1297 до 1301 года, — 1998 флоринов, около 100 000 лир золотом на нынешние деньги: заем, по тогдашнему времени и по средствам должника, — огромнейший.[327]
По уши залез в долги и запутался в них так, что уже никогда не вылезет. Мог ли он не понимать, что не будь он человеком, стоящим у власти, «одним из главных правителей города», то ни заимодавцы, ни поручители не доверили бы ему таких огромных денег? Мог ли не предвидеть, как легко будет сказать злым языкам, что такие займы не что иное, как, в утонченном и облагороженном виде, «взятки», «лихоимство» и «вымогательство»? Мог ли не сознавать, какое страшное оружие давал он этим в руки злейшим своим врагам?
15 мая 1300 года, вечером, на площади Санта Тринита, где происходило майское празднество с веселыми песнями и плясками, отряд молодых вооруженных всадников, Черных, нечаянно или нарочно, наехал сзади на такой же отряд Белых. Началась драка, и кто-то кому-то отрубил нос мечом. «Этот удар меча был началом разрушения нашего города», — вспоминает летописец. «Снова разделился весь город на Больших людей. Grandi, и Маленьких, Piccolini», на Жирный народ и Тощий.[328] А 24 июня, в Иванов день, на площади Баптистерия, знатные граждане из Черных напали на цеховых Консулов, Consule delle Arti, несших, в торжественном шествии, дары покровителю Флоренции, св. Иоанну Предтече. «Мы победили врагов, в бою под Кампольдини, а вы, в награду за то, лишили нас всех должностей и почестей!» — кричали нападавшие. Произошел уличный бой, и весь город был в смятении.[329]
В те же дни открыт был опаснейший заговор Черных, имевший целью мнимое «умиротворение» города — действительный разгром Белых, с помощью папы Бонифация VIII и, призванного им, чужеземного хищника. Карла Валуа, брата французского короля, Филиппа Красивого. Страх и смятение в городе усилились этим так, что он «весь взялся за оружие».[330]
Синьория решила воспользоваться случаем восстановить мир, обезглавив оба стана, Белых и Черных, ссылкой их главных вождей. Этот мудрый совет дан был новым Приором, Данте Алигьери. Первый и лучший друг его, Гвидо Кавальканти, оказался в числе изгнанных Белых.[331] «Друга своего лучшего не пожалел он для общего блага», или, говоря казенным красноречием тех дней, «друга заклал на алтаре Отечества», — таков общий смысл того, что говорят или думают, или хотели бы думать об этом почти все жизнеописатели Данте, вслед за первым это сказавшим, или подумавшим, Бруни.[332] Но если Данте нечто подобное и чувствовал, то недолго. Месяца через два-три, к удивлению всех и к негодованию Черных, Белым было позволено вернуться из ссылки, между тем как Черные продолжали в ней томиться. Это сделано было, вероятно, не без настояния Данте; так, по крайней мере, скажут впоследствии Черные, не преминув обвинить его в пристрастии к другу, Гвидо Кавальканти.
Если Белых вернули, действительно, по настоянию Данте, то очень вероятно, что «общее благо» не заглушило в нем чувства более сильного и глубокого, — может быть, раскаяния, и он захотел исправить сделанное зло. Но было поздно: Гвидо, в месте ссылки, в Лунийской Маремме, заболел болотной лихорадкой и вернулся во Флоренцию только для того, чтобы через несколько дней умереть.
Что почувствовал Данте, узнав об этой смерти, когда все уже было кончено, потому что духу у него, вероятно, не хватило пойти проститься с умирающим или мертвым Гвидо? Сказал ли Данте себе сам, или услышал сказанное ему тем Вечным Голосом, который все люди услышат когда-нибудь: кровь его на тебе?
Очень вероятно, что в эти первые дни по смерти Гвидо у Данте бывали минуты, когда все как будто шло очень хорошо, — приоры слушали его внимательно, ростовщики давали деньги охотно, «девчонки» улыбались ласково, — и вдруг точно чья-то ледяная рука сжимала ему сердце, и он, среди белого дня, чувствовал себя, как человек, проснувшийся ночью от тяжелого сна; потихоньку ото всех, — от приоров, ростовщиков и «девчонок», — хватался рукой за скрытую под одеждой и никогда не снимаемую, веревку св. Франциска. Крепко надеялся он на нее; больше, чем верил, — знал, что она его спасет, — со дна адова вытащит, — и не ошибся: вытащит, но если б он знал, — через какие муки Ада!
XIII. МАЛЕНЬКИЙ АНТИХРИСТ
«Римский Первосвященник, Наместник Того, Кого поставил Бог судить живых и мертвых, и Кому дал всякую власть на земле и на небе, господствует надо всеми царями и царствами; он превыше всех людей на земле… Всякая душа человеческая да будет ему покорна», — возвещает миру, в 1300-м, великом, юбилейном году, папа Бонифаций VIII.[333] «Я сам император! Ego sum imperator», — отвечает он Альберту Габсбургскому, когда тот просит подтвердить его избрание в Кесари.[334] «Папа Бонифаций хотел подчинить себе всю Тоскану», — говорит летописец тех дней.[335] Хочет подчинить сначала Тоскану, затем всю Италию, всю Европу, — весь мир. Чтобы овладеть Тосканой, вмешается в братоубийственную войну Белых и Черных, в «разделенном городе», Флоренции, — в волчью склоку «тощего народа» с «жирным», бедных с богатыми, — в то, что мы называем «социальной революцией»; он призовет в Италию мнимого «миротворца», Карла Валуа, брата французского короля, Филиппа Красивого. «Мы низложим короля Франции», — скажет о нем Бонифаций, когда тот не пожелает признать его земного владычества.[336]
Кто же этот человек, желающий господствовать «надо всеми царями и царствами», super reges et regna, возвещающий миру, подобно воскресшему Господу: «Мне дана всякая власть на небе и на земле»? Помесь Льва, Пантеры и Волчицы, в трех искушениях Данте, — помесь жестокости, жадности и предательства, — продолжатель великих пап, Григория VII, Григория IX, Иннокентия III, в гнусно искаженном виде; предшественник Александра VI Борджиа, великий «антипапа» — «маленький антихрист». Это первый понял Данте и, чтобы начать с ним борьбу, «кинулся в политику, очертя голову».
В споре Белых с Черными разгорается с новой силой все тот же, бесконечный, столько веков Италию терзавший, спор Гвельфов с Гибеллинами. Против чужого императора — за своего, родного, папу-кесаря стоят Гвельфы, а Гибеллины — против своего за чужого, потому что знают, или предчувствуют, что чужой, добрый, лучше своих, злых и безбожных, какими не могут не быть, и будут те, кто, от имени Христова, «падши поклонится» князю мира сего.
Черные — такие же Гвельфы, как Белые, но между ними происходит все та же, хотя и в иной плоскости, черта разделения, как между Гвельфами и Гибеллинами. Среди Белых есть и восставшие против земного владычества пап, за вольную Коммуну Флоренции. Черные, на деле, стоят только за себя, потому что они слишком действенные, или, как мы говорим, «реальные» политики, чтобы думать о далеких целях. Но если бы подумали, то сказали бы, что они против многих борющихся и терзающих Италию Коммун за единого Кесаря-Папу, возможного миротворца и объединителя разъединенной Италии.[337]