Жан-Малыш с острова Гваделупа - Симона Шварц-Барт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это я, Эгея, ты узнаешь меня?
Одного этого взгляда хватило, чтобы рассеять ночь. Она подала ему руку, и они снова тронулись в путь, и теперь ее рука не вырывалась, спокойно лежала в его ладони; и не было больше под их ногами ни острых камней, ни колючек, они ступали по земле как по пушистому ковру…
Неделю скитались они по горам, а потом тайно возвратились в деревню, зайдя с другого берега Листвяной реки, и там укрылись меж могучих витых корней фигового дерева, которые смыкались над ними пещерным сводом. И началась для беглецов странная жизнь. Жан-Малыш хозяйничал в лесу, как у себя дома. Искал съедобные плоды и коренья, охотился на мелкую дичь, выслеживая ее по запаху, стрелял на слух — этому он научился еще раньше, на ночных горных отрогах. Петляя, как дикий зверь, переходя реку вброд, а не по мосту, чтобы сбить со следа собак, он наведывался в Лог-Зомби. Приходил он только ночью — той ночью, которую раньше называли днем, — и навещал только матушку Элоизу, потому что теперь появились такие люди, такие соседи, или, скорее, такое подобие людей и соседей, единственной усладой которых было донести на ближнего, сделать так, чтобы он хлебнул самого горького лиха…
Лесные запахи больше не влекли матушку Элоизу, и она дожидалась своего конца в родной дощатой хижине, той самой, что построил для нее покойный Оризон, что хранила сладкий аромат ее молодости, счастливых дней жизни. Обычно Жан-Малыш заставал ее сидящей на низенькой скамейке, с маской из белой глины на лице, которую она не смывала даже ночью. Если бы не этот знак траура, то можно было бы подумать, что мрачные события обошли ее стороной. Часто она говорила спокойным, счастливым голосом, который противоречил траур ной глиняной маске, странно ее молодившей: «Пусть шире разольется горе, ведь это бальзам для наших душ, но сам-то ты не очень убивайся, а если спросят, откуда берешь силы, скажи только, что плоть твоя тверже скалы, а сердце крепче железа, вот и все». Но слова эти не утешали Жана-Малыша, он чувствовал, что на мать спускается мутная пелена безумия, и, когда он подходил к своему дому и слышал песню, которую матушка Элоиза сочинила сама для себя, сердце его тоскливо сжималось — старушка заунывно тянула в одиночестве что-то вроде невнятной молитвы, часто переходя на вкрадчивый шепот будто желая поведать людям великое таинство:
Безумье о безумье в томЧтоб так уйти простясь с житьемОна младенца родилаИ вдруг задушен тенью светНе ночь спустилась на поляНе сумрак нетПод тенью жизни спит земляПерешагни ее сынокИди вперед преследуй цельОна за тридевять земельА путь твой тяжек и далек
Увидев сына, она умолкала, и на застывшей маске ее лица начинали блестеть, переливаться двумя огромными каплями глаза. Часто Жана-Малыша ждал жбан с настоем из душистых трав, матушка Элоиза раздевала сына, усаживала в корытце и заботливо мыла с головы до ног, без всякого стеснения, как в прежние годы. Потом она, жадно сопя, словно дикий зверь, обнюхивала его, усаживалась на низкий табурет, попыхивала трубкой и шепеляво затягивала свою незатейливую сумрачную песнь, которая, как трубка, казалось, обволакивала ее таким же легким, душистым, быстро таявшим дымом.
Было видно, что все ее переживания, ломота в костях и даже слабые надежды остались уже далеко позади. Иногда она вдруг забывалась, вынимала трубку изо рта и изливала целый поток бессвязных слов о Вадембе; то она говорила о нем как о живом человеке, то как о покойнике, подле которого она когда-то жила, то как о непонятном создании вроде полубога. А когда Жан-Малыш высказывал свое удивление, она весело ему объясняла, что такие существа жили на африканских холмах в те далекие времена, когда сам творец ходил среди смертных по твердой земле; порой его душа переселялась в человека и тогда происходили удивительные вещи, потому что никто не мог точно сказать, был ли бог человеком или человек — богом. Она вспоминала о разных чудесах, например о рыбах, возникших из стены хижины. Пыталась повторять исполненные мудрости слова Вадембы. Но память у нее была короткая, в ее маленькой пустенькой головке застряло лишь одно изречение, наполненное тайным, непостижимым смыслом, оно никак не забывалось, непонятно почему не уходило в небытие: «Огонь наших глаз, говорил он, — должен спорить с огнем молний, вот так…»
Сказав это, она ловила губами чубук своей трубки, и ее глаза опять терялись на застывшем лице, уносились двумя воздушными шариками бог весть куда, и вновь затягивала она свою сумрачную песнь — только по этому напеву да еще по глиняной маске и можно было видеть, что ночь коснулась ее маленькой заблудшей души; тогда наш герой улыбался и говорил себе: у матушки Элоизы всегда было два сердца: одно — чтобы волноваться, другое — чтобы отдыхать от всех волнений…
Жан-Малыш уходил в непроглядную туманную мглу, брел на ощупь среди холмов, спящих, словно стада неведомых зверей, под трепещущими ресницами деревьев, а вслед ему долго еще доносились слова тягучего напева…
Когда он пересекал вброд реку и подходил к затерян ному в тумане среди корней фигового дерева убежищу, сердце его обдавало холодом тревожного ожидания, и он тихо свистел, как было словлено с Эгеей. Но дверь сразу не открывалась, нужно было еще прислониться к ней и прошептать в щелку: «Открой, моя маленькая Гваделупа, это я, Жан-Малыш, живой человек, а не привидение, открой же, я тебе что-то расскажу».
В ответ она смеялась, открывала подвешенную на лианах дверь, они жадно обнимались, ощупывали друг друга, будто не виделись целую вечность. В своем школьном платьице Эгея казалась худой, как соломинка. Но без одежды ее тело становилось упругим и налитым, и он вспоминал о девочке, которая отдавала ему свою любовь на ложе из зеленых ветвей. Горько жалел он о потерянном времени, о том, что не следил, как поднималась ее грудь и округлялись бедра, которые ему уже никогда не увидеть по-настоящему при ясном свете дня: Эта мысль не давала ему покоя, и он подносил к Эгее факел, будто хотел смахнуть пелену с ее лица, как смахивают пену с зеркала стоячей воды. Но пелена почти никогда не спадала, продолжая лежать ночным покрывалом на дорогих ему чертах девушки. Однако, случалось, даже в самой мутной мгле Эгея вдруг начинала излучать все живые, теплые, дневные цвета, и тогда вновь возвращалась к ним радость невинного детства, которую они познали в любовных играх среди листвы манго. Жан-Малыш был теперь счастлив, но то было особое, странное счастье, в полутьме, полное тихой, острой грусти. Кто знает, может быть, это и есть его предназначение — сновать челноком в вечной ночи между двумя женщинами каждая из которых любила его по-своему. Он всегда тянулся к такой жизни, и она его вполне устраивала другой он и не хотел. А что до Чудовища, деревни с её жителями и того, что творилось теперь на плантациях, то все это исчезло, как по волшебству, стало чем-то невероятным, непостижимым…
Жан-Малыш не раз слышал, что самой сильной бывает первая поросль, ее так просто из земли не вырвешь. Но, проведя несколько недель на берегу реки, он понял, что лишь второй, зрелый порыв возносит дерево до небес. Эгея пробовала сопротивляться нахлынувшей стихии, пыталась наглухо закрыть доступ в свое чрево, но все было напрасно, и вот однажды она гордо заявила, что в лоне ее проросло человеческое семя. Они стояли под сводами могучих витых корней фигового дерева. Эгея была обнажена, волосы ее пряно пахли дымом костра. Вся сияя, она взяла юношу за руку, медленно, степенно подвела его к реке, зачерпнула пригоршню воды и брызнула ею через левое плечо, чтобы течение унесло ее грехи. Они засмеялись, и тут Жан-Малыш увидел в воде, рядом с отражением знакомого лица Эгеи, странное видение, глядевшее из речной глубины: то был здоровенный детина с косматой шапкой волос. Несмотря на солидную бородку, обрамляющую щеки, лицо его казалось совсем юным, а глаза выражали удивление и испуг…
6
К этому времени в Лог-Зомби исчезла добрая половина всех домов, они перемахнули через литые чугунные ограды со старозаветными вензелями. Однажды деревню окружили солдаты, была проведена перепись оставшихся жителей: каждую душу, одну за другой, внесли в толстую книгу. Затем солдаты пересчитали последнюю скотину: сирых свиней, унылых кроликов да затравленных кур, которых теперь многие держали в потаенных ямах, укрытых пальмовыми листьями, чтобы не слышно было криков бедных животин. Никто ничего и не собирался скрывать, некоторые даже приписали себе для пущей важности то, чего у них и в помине не было. Но когда солдаты ушли, жителей вдруг охватил страх: а вдруг их заберут силой, вырвут из родного гнезда вместе с послед ними существующими и вымышленными худосочными поросятами, кроликами и курами? Правда, были и благодушно настроенные люди, которые утверждали, что это лишь досужие домыслы. Но все же беда чувствовалась всюду, ее мерзкое дыхание никого уже не удивляло, и на следующий день после переписи с десяток молодых парней укрылись в темных лесах. Вот только продержались они там недолго: уже через неделю прибежали назад в деревню полуживые, едва не потеряв рассудок от страха — ведь теперь лесная чаща просто кишела расплодившимися духами, которые так вольготно чувствовали себя на земле, будто стали ее хозяевами, безраздельными владыками…