Новый Мир ( № 4 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парной говядиной, развалистой треской:
Он весь оксюморон — как типа змей воздушный
Или конек морской.
Откуда здесь они — никто и знать не знает,
Тем более сейчас.
Но это пустяки. Тефаль все время занят.
Он думает о нас.
Конкретно — о тебе. Они не знают, где ты,
Поэтому с утра слоняются в тоске.
На скудном острове кругом твои портреты —
На скалах, на песке.
…До осени тефаль нагуливает жиру.
К исходу августа приморский наш Кобзон
Выходит на газон и объявляет миру,
Что начался сезон.
Туристы ломятся. Корабль, едва причаля,
За новой порцией отходит в Старый Свет.
Наш город в основном живет за счет тефаля:
Промышленности нет.
Когда они поют, их можно брать руками.
Вглубь острова рыбак уходит налегке,
А возвращается — десяток на кукане
И пара-тройка в рюкзаке.
Они не убегут. Хватай их так и этак,
За гривы и хвосты, —
Что им до рыбаков, куканов их и сеток?
Ведь это все не ты.
…В начале сентября из океанских далей
Под бешеный бакланий гам
Шаланды, полные тефалей,
Приходят к нашим берегам.
Тут начинается подобье фестиваля:
Сдирая кожицу и косточки грызя,
Три бесконечных дня весь город жрет тефаля.
Хранить его нельзя.
Божась, и брызгаясь, и руки воздевая,
Часами повара горланят о своем:
Как лучше есть тефаля?
Варить его? Солить? Заглатывать живьем?
Об этом спорили до драк и зуботычин,
Признав в двухтысячном году,
Что в виде жареном он просто фантастичен —
И в честь его теперь зовут сковороду.
Кафе распахнуты. Нежнейший запах дразнит.
Везде шкворчит тефаль, а шкуру жрут коты.
Лишь на четвертый день к концу подходит праздник.
Тогда выходишь ты.
Стихает чавканье. Не смеет ветер дунуть.
Жратвой пропахший порт магнолией запах.
“Тефалю есть о ком подумать!” —
Звучит на разных языках.
Ты медленно идешь — чем дальше, тем усталей —
Перед ликующей толпой,
И тот, кто больше всех сумеет съесть тефалей,
На этот вечер спутник твой.
Ты движешься как рок, как буря, как менада,
В сравнении с тобой все тускло, все черно.
Кто увидал тебя, тому уже не надо
Буквально ничего.
Они бросают все и едут жить на остров,
Чтоб им хоть издали мелькала тень твоя.
Жить в городе нельзя: у нас ведь с девяностых
Не строится жилья.
Здесь только те живут, кто получил в наследство
Убогие дома, ползущие к волнам.
У нас иммунитет, тебя мы знаем с детства,
Но думать о тебе опасно даже нам.
Ты проскользишь по мне огнем и влагой взора —
Но это так, деталь.
Мне думать о тебе нельзя. Иначе скоро
Я стану как тефаль.
А гости все летят из Франций и Австралий,
Как бражник на свечу.
Так пополняется колония тефалей.
Я знаю, но молчу.
И там, на острове, томясь жарою скушной
И безысходною тоской,
Они становятся как типа змей воздушный
Или конек морской.
Ты медленно идешь, то поправляя тогу,
То поводя плечом.
Я отвожу глаза. На свете, слава Богу,
Подумать есть о чем.
* *
*
Исчерпаны любые парадигмы.
Благое зло слилось со злым добром.
Все проявленья стали пародийны,
Включая пытку, праздник и погром.
“Проект закрыт”, — напишут Джеймсы Бонды
И улетят.
Проект закрыт. Все могут быть свободны,
Но не хотят.
В конце концов
Останется усадебная проза
И несколько блестящих образцов
Поэзии с одесского Привоза.
Из темноты выходит некий некто
И пишет красным буквы на стене.
Что будет после этого проекта,
Судить не мне.
На стыке умиления и злости,
Ощипанный, не спасший Рима гусь,
Останусь здесь играть в слова и кости,
Покуда сам на них не распадусь.
* *
*
Памяти И. К.
Заглянуть бы туда, чтоб успеть заглянуть сюда
И сказать: о да,
Все действительно так, как надеется большинство,
И лучше того.
Не какой-нибудь вынимаемый из мешка
Золотой орех,
Не одна исполненная мечта —
Превышенье всех.
Нету гурий, фурий, солнечных городов,
Золотых садов, молодых годов,
Но зато есть то, для чего и названья нет, —
И отсюда бред,
Бормотанье о музыке, о сияющем сквозняке
На неведомом языке.
И еще я вижу пространство большой тоски —
Вероятно, ад, —
И поэтому надо вести себя по-людски,
По-людски, тебе говорят.
То есть не врать, не жадничать свыше меры,
Не убивать и прочая бла-бла-бла.
Если же погибать, то ради химеры,
А не бабла.
…Заглянуть на тот свет, чтоб вернуться на этот свет
И сказать: о нет.
Все действительно так, как думает меньшинство:
Ничего, совсем ничего.
Нет ни гурий, ни фурий, ни солнечных городов —
Никаких следов:
Пустота пустот до скончанья лет,
И отсюда бред,
Безнадежный отчет ниоткуда и ни о ком
Костенеющим языком.
Опадают последние отблески, лепестки,
Исчезает видеоряд.
И поэтому надо вести себя по-людски,
По-людски, тебе говорят.
То есть терпеть, как приличествует мужчине,
Перемигиваться, подшучивать над каргой,
Все как обычно, но не по той причине,
А по другой.
Посторонний
Азольский Анатолий Алексеевич родился в 1930 году. Закончил Военно-морское училище. Автор романов “Степан Сергеич”, “Затяжной выстрел”, “Кровь”, “Лопушок”, “Монахи”, многих повестей и рассказов. В 1997 году удостоен премии Букер за опубликованный в “Новом мире” роман “Клетка”. Живет в Москве.
После войны в фойе кинотеатров играл по вечерам оркестр, и однажды мать привела меня в “Ударник”, показать отца на работе, сидящим у рояля. Тогда, в 1946 году, в ходу была песенка Константина Листова, мелодия пошленькая, слова безобразные: он и она, совсем незнакомые, раскрыли зонтик над собой, от дождя спасаясь, а дальше следовал куплет:
Идет в район машина,
Водителю смешно:
Стоят обнявшись двое,
А дождь прошел давно.
После “смешно” оркестр издавал надсадные скрипучие звуки, саксофоны вопили, а музыканты вскакивали, корчась от хохота. Четыре годика мне было, когда я, посасывая эскимо на палочке, услышал в “Ударнике” эту песенку, но много лет уже прошло, а все кажется, что зачинался я под нее, в чреве матери зазвучала она, ибо жизнь моя протекала под идиотские ляпы и мучительные недоумения от мною сказанного невпопад да еще в моменты, от которых зависело будущее, и не деньги пролетали мимо пустеющего кармана, а рассеивалась простенькая надежда на житейское счастье. Женился я рано, еще в институте, с будущей женой познакомился случайно, пригласив ее на танец в коридоре студенческого общежития; Новый год, застолье, музыка приглушена, народу тьма, танго полно страстей, партнерша мягкая, горячая, пахнет восхитительно, я уткнулся носом в ее ушко, кольцо танцующих обвило нас и сжало в единство здоровых тел, наполненных желанием еще большей близости, и мы испытали блаженство содрогания; я, таким образом, овладел девушкой без проникновения, по выражению судмедэкспертов, если б они тело оттанцевавшей студентки раскромсали на мраморном столе секционного зала морга; но до трупа еще далеко, далеко… Оба мы испытали не изведанное нами ранее, и отдалась она мне со счастливыми слезами и вздохами освобождения от девственности, так и не утерянной ею. Глупые и несмышленые, мы приняли шевеление плоти за высокий полет души; мы тут же признались в любви и решили пожениться, раз уж с нами случилось такое. Отец давно уже помер, девушку, которую звали Маргаритой, я предъявил матери и по ужасным глазам ее понял: она — против, ей ненавистна избранница! Я пал духом, но встреч с невестой не прерывал, хотя мать тихо и настойчиво отваживала меня от Риты-Ритули; я боялся дома заговаривать о свадьбе, втайне готовясь к ней, потому что был правильным студентом, учился на “отлично”, посиживал в разных комиссиях, откликался на зовы старших товарищей, и если уж в толкотне танца соединился с девушкой вполне духовно и почти телесно, то обязан свою любовь подтвердить в загсе обязательством быть навеки верным студентке Института культуры, куда она попала по квоте для малых народов Севера.