Когда сверкает молния - Александр Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, вот! Одни толкуют, что нехватки из-за военной опасности, другие — помогаем много заграничным друзьям, — разгорячился Павел Петрович. — Тогда скажи мне, а почему жилья нехватки, тысячи бесквартирных мыкаются по земле? Понятное дело — питание. Скотина — существо живое. Ее растить, кормить надо, лелеять, можно сказать. Хлебушек тоже нелегко вырастить... А вот с жильем, этот вопрос что-то у меня в голове не укладывается. Строим мы быстро, но плохо. И постоянные нехватки на площадках, то кирпича нет, то раствора, то бетонных перекрытий. Что, у нас в стране глины с песком мало, что ли! Куда ни сунься, везде под ногами глина, так что этих кирпичей да бетонных плит можно уйму наштамповать!.. И квартир понастроить!..
За окном быстро смеркалось. Солнце пряталось за крыши дальних домов. Вечерняя серость в комнате быстро темнела. Засветили огонь — электрическую лампочку под потолком. Сосед, въехавший в новую квартиру, никуда не торопился. Николая тоже вечером не подталкивали бесконечные дела и заботы. Так что просидели вдвоем далеко заполночь.
Вершинин вспомнил, как однажды предложили ему работу в сантехмонтаже, не в самом тресте, а тоже на строительстве, где плохо клеилась работа. В сантехнике он разбирался не хуже, а коль предложили — пошел. Что к чему — смекнул быстро: в работе прораб был человеком толковым, понимающим, однако до жути горячим и самостоятельно-решительным. Терпеть он, не мог всяческие проволочки, бумажную перекидку — туда-сюда, — всю неразбериху и бюрократию, буйно процветающие в многочисленных строительных и проектных организациях: участках, конторах, трестах, управлениях, объединениях и так далее, и так далее от самого низу до невидимого верху. «Наш Чапай!» — любя и в шутку называли его рабочие.
Действительно, порой приходилось ему поступать по-чапаевски решительно и смело. Он понимал, лбом бюрократии и неполадок не перешибить, только делом, упорством, лихой настырностью кое-где прошибаются неприступные стены рутины и затхлости. Как-то дошло чуть ли не до анекдота, до сих пор легенды ходят об этом. По улице Салавата затягивалось на неопределенно длительное время строительство жилого дома. Застыла кирпичная кладка и — ни с места. Четыре этажа готовы, а пятый, последний, нет. Какими только отговорками ни кормили строители монтажников, которые по все срокам, спланированным ранее, должны были заканчивать монтаж всех систем.
Когда же на руководство треста поднажали сверху, Вершинин не выдержал, повел своих хлопцев в атаку. Посовещавшись со своим главным инженером, с управляющим, скоропалительным натиском его люди в блестяще короткий срок смонтировали все трубопроводные линии вплоть до отопительных батарей. Позорным приговором строителям над четвертым этажом жилого дома высился голый железный скелет отопительной и водопроводной систем. Ажурная эта вязь труб и ребристых батарей лепилась вдоль мнимых стен, все по своим закономерным местам, как и предусмотрено было проектными чертежами.
Шуму наделали много. Ахнуло и удивилось неслыханной дерзости монтажников строительное начальство, поспешно приехавшее на место происшествия. А в горкоме партии рассвирепели. И поделом тогда много голов послетало в строительных организациях. Монтажников не тронули, в горкоме все зрячие, увидели, что Вершинин был прав, хотя и чересчур горяч...
Позднее Павел Петрович опять перешел на стройку, руководил бригадами непосредственных создателей домов. Это ему было ближе, по душе.
— Вы бы, Николай, почаще ко мне забегали, — почему-то вдруг опять перешел на «вы» Павел Петрович. — Не привык я смолоду к одиночеству, а вот как на пенсию вышел, частенько один остаюсь. Сыновья далеко. Навещают редко. Одна радость у меня — стройка. До сих пор работаю понемногу. Там забываюсь... Что-то одинок я совсем стал.
— Павел Петрович, по сути дела — я тоже одинокий человек, хотя и молодой, как вы подчеркиваете.
— Скажете тоже, — засмеялся прораб. — Молодость одинокой не бывает, это ей не естественно...
— Правда, правда. Если бы вы знали, насколько мое одиночество глубже вашего. И страшнее. К вам, например, в любое время могут пожаловать товарищи со стройки, приехать в гости сыновья. И всему вашему одиночеству — кранты, как говорится. У меня другое, я и в кругу друзей одинок. Порой мне кажется, что сердце у меня в каких-то вечных потемках... Нет, вы не поймете меня! — прервался он, заметив в глазах Павла Петровича равнодушный смешок.
— Нет, не понимаю! — со всем откровением признался тот. — Одиночество, говорю, не присуще молодости. Оно — удел старости, к великому сожалению.
— Ну какая я молодежь, Павел Петрович. Мне скоро тридцать пять стукнет...
— В наш век тридцать пять лет, как ни странно, — это еще молодость. Молодость от того, Николай, что как бы мы с вами ни ругали, ни костерили наши непорядки, вечную нехватку того иль другого, а все-таки оно правда: жить стало лучше, жить стало веселей. Мы, кто постарше, кто на своей шкуре перенес все беды-невзгоды, особенно зорко видим перемены.
— Меня тоже успела жизнь подпалить не с одного боку, а сразу, можно сказать, с двух. Я тоже зрячий и вижу перемены, не просто глазами вижу, а сердцем. Оглянитесь вокруг, взгляните позорче: сколько его, ворья поразвелось! Жулик на жулике... А торгаши чего вытворяют, уму непостижимо! Гнать бы всех под зад колючей метлой. Жаль, у меня ни власти, ни морального права на это нет...
И вдруг впервые за всю свою жизнь на него нашла невыразимая тяга высказаться. Тайна, о которой даже Света — жена родная — ничего не знала, захлестнула всю душу и была готова вот-вот выплеснуться из груди наружу. Но зубы прикусили язык и он не сказал о давнем, о том, что позорно сожгло его детство и преследует до сих пор.
...С кладбища к городу Николай шагал в одиночестве. Похоронная толпа так же, как и соорганизовалась с лихорадочной быстротой, так и незаметно распалась. На поминки он не пойдет. Эту старую традицию невзлюбил еще с детских лет, с того сурового послевоенного времени, когда умер у соседей в деревне сын Василий. Справили тогда бедные поминки. Пили знаменитый в те годы спирт-сырец и не менее знаменитую кислушку, настоенную на табаке-самосаде для того, чтоб дурь в голову бойчее гнало и с ног сшибало наповал. Так напоминались тогда у соседей, что вспомнили двухрядную гармошку. И долго заполночь голосила пьяная поминальная компания, молотила каблуками грязные полы тесной деревенской избушки.
Сначала занесло его в сквер. Он присел на скамейку, бездумно наблюдал за шелестом листвы и, когда ветки деревьев, колеблемые ветром, отстранялись друг от дружки, в пространстве между ними на противоположной стороне улицы проглядывались какие-то краски. Крупные, малиновые с зеленым отливом вырисовывались буквы, и Николай никак не мог сложить их в законченную фразу: ветки то расходились, то вновь прикрывали густой листвой еле видимые краски. В голове была пустота, и, странно, думать ни о чем не хотелось.
Вроде бы умер не самый близкий человек, просто старик сосед. Но почему же так свербит в сердце, почему так стало тоскливо? Или любая смерть приносит людям тоску и печаль? И эта похоронная музыка, эти слезы, эти посеревшие лица!..
Любая ли? Нет, бывает смерть обыденной, даже нужной. Кое-кому умирать следовало бы раньше, чтоб не наломать дров и не понаделать подлости. Николай заметил, что мысли его ожили, но витают лишь вокруг сегодняшних похорон прораба. Он машинально встал со скамейки, бесцельно зашагал из скверика и только теперь четко разглядел на противоположной стороне улицы вчерашнюю, уже не нужную, афишу, с крупными ало-зелеными буквами: «Фанфан-Тюльпан».
Как давно он смотрел эту французскую кинокомедию, где так мило и дурашливо осмеиваются войны и те, кто затевает их! Смеяться над войной, казалось бы, грешно и кощунственно, а вот французы смеются. Николаю вспомнились чьи-то слова о том, что иронизировать по поводу собственной персоны могут только великие. Великие люди, великие нации. Может, это и так!
Каким образом оказался он на вокзале — и сам не понял. Машинально вошел и поначалу ничего не замечал.
Вокзал как вокзал. Народ копошится, спешит, дремлет, смеется, пьет дрянной мутный кофе. И куда стремится вечно кочевое племя — вокзальный народ?
Он присел на скамейку. В многолюдье не видел лиц, и так же, как недавно в скверике не удавалось соединить буквы афиши во что-то определенное, так и сейчас — не мог расслышать и уловить смысла слов подлетевшего откуда ни возьмись чернявого с горящими, безумно красивыми глазами цыганенка.
— Дяденька, дай копеечку, — тянул карапузик, — дай, я тебе на пузе спляшу...
Николай разглядел его. Мальчонка лет пяти-шести без смущения дергал его за штанину, пытливо и нахально заглядывал в глаза, не стесняясь и никого не боясь, кроме, может, милиции, тянул заученную фразу: «копеечку... на пузе спляшу...»