Дверь - Эдуард Бурмакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сейчас, в тот момент, когда она напоследок взбалтывала воду ногами и, подняв тонкие руки, отцепляла косу, ее увидел поэт. И удивился, чтбо увидел.
Ведь он никого не замечал перед этим и все глубже погружался в удовольствие свободного одиночества. Но он увидел. И стал смотреть. Чистым взглядом, до этого отмечавшим лишь давно знакомые приметы любимого места.
Ему показалось, что она только что рождена самим этим миром. Поэтому она так светла и открыта: ее никто еще не обижал, поэтому она счастлива и свободна - она не знает еще мирских несчастий и тоски обыденной зависимости.
Ему показалось, что она похожа на его только-только рождающееся и потому робкое ощущение собственного возрождения.
Он смотрел на нее как на материализовавшееся собственное душевное состояние и верил, что такое чудо возможно.
Девочка вышла из моря и шла прямо на него. Кажется, он на короткий миг испугался, как если бы и в самом деле осуществилось только что придуманное им чудо.
Но она прошла рядом, совсем близко.
Непроизвольно встряхивая мокрыми руками, она уронила несколько соленых капель на него, одна упала ему на губу, он ее слизнул и едва не рассмеялся от непонятной, необъяснимой, полусумасшедшей радости.
И совсем не он, а кто-то другой, внешний по отношению к его сознанию, объяснил и внушил ему: вот таким будет твое возрождение, ты никогда не забудешь этой девочки, только что пахнбувшей на тебя морской прохладой, ты непременно с ней встретишься еще и уж не расстанешься до смерти, хотя и разлука всегда будет с вами...
Он встретил - и тотчас узнал эту девочку через десять лет.
И все случилось так, как он почувствовал в тот летний день у моря.
И я все сбиваюсь на разговор о чуде, потому что бесконечно надеюсь на него.
Откроется дверь - и войдешь ты, со своей не объяснимой никакими словами, стихами, красками, разве только что еще никем не сочиненной музыкой, улыбкой, в которой вся твоя душа, любящая, жалеющая нас и даже теперь таящая несуществующую вину...
Когда выходишь из киевского дома, то на сером бордюре панели ярко-желтой краской написаны два слова: "Я тут". Кто их написал, зачем, к кому они обращены, столь необычные для улицы, для выбранного места?
Мы с матерью увидели их тотчас. Все у нас перед глазами поплыло; мы почувствовали одинаково: эти слова для нас, к нам...
С тех пор мы жадно вглядывались в подобные надписи, где бы они ни попадались на глаза.
На Андреевском спуске, возле ремонтируемого дома Булгакова и Художественного фонда, отгороженных от мостовой временным деревянным забором, мы с жалкой необъяснимой надеждой вчитывались в бесчисленные стихотворные и прозаические тексты, вглядывались в фантастические фигуры и узоры, которыми испещрена вся эта ремонтная загорожа сверху вниз. Кажется, находили нечто, замирали, перечитывали, но позже спохватывались и понимали, что на этот раз не мы адресат.
Тут более всего было цитат из песен недавно погибшего в автомобильной катастрофе певца Виктора Цоя.
И кто-то, кто не меньше нас верит в чудеса, написал метровыми красными буквами на белой стене брандмауера: "Цой Жив!" И, значит, все-таки и эти надписи имели отношение к нам: они укрепляли нашу веру.
Но почему-то такого же сильного и обнадеживающего впечатления не родилось в старых киевских храмах и даже в самой Киево-Печерской лавре, в ее подземельях.
Наверное, оттого, что не были мы воспитаны в вере.
Хотя я был крещен дважды: в Саратове и в Новосибирске, крещен по-настоящему, не так, как любимый мной в детстве Тиль Уленшпигель, которого крестили, если мне не изменяет память, шесть раз, учитывая даже дождь, омывший его и родителей, пока они шли из церкви.
Но в нас не взрастили веры.
Как бы нам было легче!
На Рождество мы пошли в самый близкий от дома Владимирский собор. С трудом пробились сквозь толпу искренне верящих, молящихся и просто любопытствующих.
Зажгли и поставили свечи, и, может быть, лишь в этот миг, пока разгорались и вставали на свои места розовые восковые свечи, что-то рванулось, запросилось к свету внутри нас, выдавив лишь слезы и усилив и без того непереносимую боль.
Да еще чуть позже, когда вышли в темный, теплый и влажный вечер, было минутное ощущение чего-то сделанного ради тебя, ради вас троих.
И мы всё ходили в храмы.
И везде было множество людей. И мы завидовали тем, на лицах которых прочитывали только что обретенное успокоение.
В Киево-Печерской лавре спустились в нижние пещеры, освещая дорогу слабым светом свечи. В нишах стояли саркофаги умерших здесь иеромонахов. И на мгновение мелькнула мысль: не кощунство ли это - ходить экскурсией в царство мертвых, тревожить их вечный сон?
Но кто-то за спиной негромко заметил, голосом Монтеня, что это просто камуфляж, гробы пустые.
Во всем, что мы там видели, было много наивного, почти не затрагивающего воображения.
Перед большой, во всю стену, картиной, изображающей земной путь человека от рождения до суда Божьего, невысокого роста пожилой монах в черном давал пояснения. Но мы уже не могли почувствовать в его словах собственной его веры. А он вдруг в духе светских экскурсоводов делал попытки острить - к примеру, о полезности поста и вредности переедания, намекая на нынешнее положение в стране.
Нет, что-то тут не то!
Но когда с какой-то точки вдруг охватывает взгляд чуть ли не все сразу:
крутой берег, Днепр, храмы и колокольни, старые каменные стены и золоченые купола, - то становится уверенней на душе.
Надо лишь подумать о том, что двигало людьми, все это построившими и хранившими, и о тех, кто и сегодня приходит сюда ради молитвы и находит успокоение. Тут и особого воображения не надо, чтобы поверить в возможность чуда.
Мать подошла к одному, вызывающему обликом своим доверие, монаху и, неожиданно для себя расплакавшись, стала задавать неловко и взволнованно наш единственный вопрос о том чуде, в которое мы верим.
Монах стал спрашивать, кто крещен, а кто нет, выяснив это, заявил, что дело плохо и единственное, что он может посоветовать, - это причащаться, да еще пообещал в скором времени конец света и суд Божий.
Уныло и тяжело подымались мы в гору, покидая лавру, и, лишь оглядываясь и охватывая взглядом все сразу, немного утешались, а вспоминая погребальные подземелья, приходили к выводу, что и это не страшно...
Нам не страшно. Мы пережили, перешли не возрастную, а духовную черту, за которой смерть и лежание в земле не страшно...
Никто ничего не знает. Каждый придумывает свое. Да и слишком поздно мы спохватываемся, понимая, что самое важное, что только есть в человеческой жизни, - это неизбежность смерти и попытка догадаться, может ли быть что-то еще за ней.
А если и в самом деле нет ничего, никогда не было и никогда не будет? Тогда стоит лишь пожалеть, что ты был рожден, видел этот свет, радовался ему, может быть, даже чувствовал себя в иные мгновения счастливым.
Да может ли быть человек счастливым?
Мы в этот раз много ходили по Киеву, почти по всем его холмам, уставали, и это давало возможность сказать друг другу хоть что-то иное, кроме того, о чем мы если не говорили, то думали непрестанно.
Все же было что-то неестественное в этом январском бесснежии, в тепле, которое все равно не было весенним теплом, а непривычным для нас состоянием зимы. Поэтому яркое солнце почти не грело и, по нашим понятиям, предвещало сильный мороз.
Все оказывалось призрачным.
На Крещатике в эти дни митинговали. Собирались, рассыпались и снова собирались небольшие кучки людей, кто-нибудь непременно держал самодельный плакатик с ядовитыми словами по адресу властей или жовто-блакитный флаг.
Митинговали возле новогодней елки, где на временно сколоченной сцене танцевали и пели дети, поэтому митинговщики старались перекричать ребячье веселье. Митинговали и напротив елки, на противоположной стороне Крещатика.
Там в стороне от всех стоял одинокий пожилой мужик с национальным флагом и, должно быть, ждал тех, с кем он готов был поговорить, а те, кто шумел рядом, его явно игнорировали.
Продавали какие-то газетки, печатные листки, на украинском и русском языках,
- все сплошь антиправительственного и антикоммунистического содержания, с жестокими карикатурами и подборками политических анекдотов.
Мы приостанавливались, пытались прислушаться - везде мололи одно и то же:
склоняли на разный манер все те же имена и молотили всякую политическую чепуху, как будто только ради этой возможности - говорить что в голову пришло - и жили.
Хотелось подойти и тихо спросить: а давно ли вы были в Киево-Печерской лавре, давно ли спускались в черные пещеры, давно ли думали о том, о чем только и должно думать?
Однажды мы были в гостях у Пети.
Ты знаешь, они дружили с Василием еще с юных лет, со времени работы на "Арсенале". Петя очень любил Василия, а потом и тебя полюбил.