Франц Кафка - Клод Давид
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пражские евреи мало походили на своих собратьев по вере с Востока, они были полностью ассимилированы, ритуалы соблюдали лишь по инерции, крайне их упрощая. Восточные евреи жили в своих сообществах, отдельно от других, объединяясь вокруг своих раввинов, которые имели над ними абсолютную власть. В Праге, напротив, к этому времени гетто не было. С конца XVIII века император Иосиф II принял первые меры к эмансипации: евреи не обязаны были более выделяться особой одеждой, они могли свободно ходить днем по городу, им было разрешено арендовать земельные участки при условии, что это не пахотные угодья. Однако ограничений оставалось много. Так, например, чтобы избежать увеличения числа еврейских семейств, вступать в брак разрешалось только одному старшему сыну. Дед Кафки по отцу, который был вторым сыном, чтобы жениться, вынужден был ждать 1848 года, когда были устранены все эти запреты. В самом деле, в 1848 году революционные события (они начались с того, что возникла опасность погрома еврейских кварталов повстанцами), принесли освобождение евреям почти от всякого внешнего проявления дискриминации: упоминание о еврейской национальности, как и об иудейском вероисповедании, исчезло из официальных документов. Многие евреи покинули гетто, которое, кстати, перестали перегораживать железными цепями, предназначенными запирать его жителей в определенном квартале.
В художественных альбомах, посвященных Кафке, до сих пор можно видеть снимок в гетто, облупившегося дома, в котором жил его отец, начиная с переезда в Прагу и до своей женитьбы. Но ко времени рождения писателя гетто практически перестало существовать: старый еврейский квартал стал Пятым округом Праги — Иосифштадтом, названным так в память об Иосифе II. В течение некоторого времени он оставался кварталом, пользующимся дурной славой, пристанищем бандитов и проституток. Именно в этом лабиринте плохо вымощенных извилистых узких улочек, среди старых домов с живописными вывесками: «У мышиной норы», «Пряник», «Перчатка с левой руки», «У смерти» — рождается пражский фольклор легенд и сатанизма. Но к 1895 году (Кафке исполняется двенадцать лет) предпринимается «ассенизация» квартала: уничтожаются лачуги, сносятся подозрительные таверны и на их месте возводятся большие современные здания. От старого гетто сегодня сохранилось лишь немногое; готическая синагога ХIII века, кладбище, которое датируется гуситской эпохой, еврейская ратуша с маленькой деревянной башней и курантами, стрелки которых вращаются в обратную сторону.
Именно в этом квартале в дальнейшем будут жить родители Кафки и чаще всего он сам. Дом, в котором он родился, красивое здание XVIII века, построенное некогда монахами Страхова, находился, собственно, вне территории гетто — на месте, предназначенном со времен средневековья для обращения евреев в христианскую веру. Дом этот был разрушен, затем реконструирован, и на нем сейчас есть мемориальная доска.
Закон освободил евреев Праги и интегрировал их в жизнь города: они были коммерсантами, адвокатами, журналистами. Но общественное мнение мало изменилось, их по-прежнему сторонились. В агентстве по страхованию от несчастных случаев на производстве, куда Кафка будет принят благодаря рекомендации и определенной поблажке, не хотели брать более двоих евреев-служащих. Антисемитизм редко приобретает шумные формы, но присутствует он повсюду. Кафка однажды вспоминает о нем с примесью почти забавного раздражения и иронии. Он только что прибыл в 1920 году в санаторий Меран, город итальянский или собирающийся им стать, но всю клиентуру заведения составляют австрийцы. Сначала он попытался сесть за стол в стороне, но его попросили присоединиться к другим пансионерам: «Как только я появился сегодня я столовой, полковник /…/ пригласил меня к общему столу столь радушно, что я был вынужден уступить. С этого момента все пошло своим чередом. С первых же слов он узнал во мне уроженца Праги; оба, генерал (сидящий напротив меня) и полковник, знакомы с Прагой. Чех? Нет. Тогда давай выкладывай перед этими добрыми очами немецких военных, кто ты есть на самом деле. Кто-то говорит: «Чешский немец», другой — «Кляйнзейте» (левый берег Молдау, аристократический район Праги). Потом вое успокаиваются и продолжают есть; но генерал, чей тонкий слух был в филологическом отношении натренирован в армии, остается неудовлетворенным; после еды он вновь начинает ставить под сомнение мое немецкое произношение, его взор, впрочем, в еще большей степени подвержен сомнению, чем его слух. Приходит время все объяснить насчет моего еврейства. Теперь он удовлетворен в научном смысле, но отнюдь не в человеческом. В ту же минуту, несомненно случайно, так как немыслимо, чтобы все слышали наш разговор, но, может быть, несмотря ни на что, все ж таки немного из-за самого этого разговора, вся компания встает, чтобы удалиться (вчера во всяком случае они долго оставались вместе). Что касается генерала, он тоже очень нервничает, из вежливости он доводит нашу маленькую беседу к некоему подобию заключения, перед тем как широкими шагами удалиться восвояси. По-человечески меня это не устраивает еще в большей мере: зачем их стеснять? Лучшим решением будет снова остаться одному на своем месте».
Несколько дней спустя маленький конфликт забылся. Кафка спешит написать об этом Максу Броду, но в это самое время пьеса последнего освистана в Мюнхене в результате антисемитской выходки. Кафка комментирует это событие, приправляя его юмором: «Это понятно, — пишет он, — евреи не собираются подрывать будущее Германии, но можно охотно предположить, что настоящее из-за них испорчено. Они давно вынудили Германию принять такие вещи, к которым со временем она, возможно, пришла бы сама, но против которых она вынуждена бороться, потому что они пришли от чужаков. Антисемитизм — ужасно бесплодное занятие, и Германия обязана всему, что с этим связано».
Антисемитские настроения не минуют и Австрию перед войной, и временами они проявляются в более агрессивной форме; они взрываются в сознании бургомистра Вены Карла Люгера, чье имя до сих пор носит главный проспект города; они питают теории последователей Георга фон Шенерера. Но Праге не в чем было завидовать Вене, как чехам не в чем было завидовать немцам, антисемитизм не всегда скрывается за недомолвками и намеками. В 1897 году во время антинемецких манифестаций, названных «декабрьским натиском», пражских евреев избивали на улицах, разбивали им окна, грабили их лавки. В 1899 году, когда Франция была расколота делом Дрейфуса, возникло дело Хильснера: еврей, сапожник небольшого провинциального города, был обвинен в совершении ритуального преступления в отношении девятнадцатилетней девушки. Дело рассматривалось двумя трибуналами, оба приговорили Хильснера к смерти; император Франц-Иосиф смягчил его наказание пожизненным заключением. Во время «декабрьского натиска» Кафке было четырнадцать лет, во время дела Хильснера — шестнадцать; неизвестно, что он испытывал в это время; этот период жизни Кафки не представлен никакими биографическими документами. Но он возвращается к делу Хильснера в 1920 году в письме к Милене во время послевоенных погромов, инспирированных младочешской партией, когда с евреями обращались на улицах, как с «паршивой расой». Кафка соотносит свою собственную жизнь и свои отношения с Миленой с преступлением, некогда приписанным Хильснеру: евреи столь чужды жизни других людей, что, как только они хотят участвовать в ней, они способны лишь ранить и убивать. «Самое ужасное для меня в этой истории — это убеждение, что» евреи должны убивать, как хищные звери, со страхом, так как они не животные, а напротив, особенно- умные люди, и тем не менее они не могут удержаться, чтобы не набрасываться на вас /…/».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});