Машенька. Циклотимический роман-онлайн о любви - Илья Виноградов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Жизнь удивительна и прекрасна. Не помню, к чему написал эту фразу, но она есть в тетради.)
Ты остаешься здесь, на земле, ты превращаешься в живую, зоркую женщину с необычайно цепким и внимательным взглядом, ты ходишь теперь по улицам и носишь с собой белый сафьяновый саквояж, откуда вынимаешь иногда какие-то зелья и эликсиры и продаешь их. У тебя на шее развесной лоток, а на нем – снадобья; ты что-то выкрикиваешь, зазывая людей; или – нет – не выкрикиваешь, это не в твоей манере, ты просто предлагаешь, а прохожие подходят, прицениваются, что-то выбирают, и вдруг – я оказываюсь одним из таких прохожих; я одет в кожаный светлый плащ, хотя на улице жарко, и я выгляжу точно как Крымов из «Ассы» Соловьева; и еще у меня на руке часы со швейцарским логотипом, а из нагрудного кармана выглядывает золотая цепочка; я произвожу впечатление благопристойности и успеха, и я хочу тебя соблазнить, но ты отвергаешь меня, ты с негодованием бросаешь мне в лицо несколько фраз, затем поворачиваешься к другому покупателю.
Набережная сменяется гаспринскими улочками, изгибающимися и стремящимися, как потоки дождевой воды, к морю; ты стоишь в конце длинной улицы, стоишь возле бордюра, а на нем – тяжелые сумки. Я даже вспоминаю одну сумку – такая сумка, синевато-серая, была в нашей семье много лет назад. Ты стоишь, отдыхая, ты как будто волокла эту тяжёлую сумку снизу, и еще – будто у тебя сотни невысказанных претензий, и сегодня ты собралась на эту тему со мной поговорить. Но вот и это видение изживает себя, улетучивается. Ты на вершине горы. И, несмотря на это, я могу тебя приблизить взглядом. Ты стоишь и смотришь сверху, из-под облаков. Вокруг струится вечер, закат, солнце касается ай-петринских зубцов, руби́нит их, окунает в золото и оставляет просохнуть. Ты смотришь вниз, со смотровой площадки, ты перегнулась через перила, но ты не собираешься падать, ты просто очень задумчиво, мечтательно и серьезно смотришь вдаль.
Мне пришло в голову, что ты можешь захотеть учиться чувственности не со мной; ведь я ничему не смогу тебя научить; я знаю только простые ученические движения… только такие простые движения, как приветствие, приветственный взгляд, слово утешения, снисходительное движение руки, переставляющей с места на место мягкую игрушку; я совершенно не осведомлен в области такой симфонически-политональной мистерии, как поцелуй; если мне и случалось механически перебирать его клавиши, то делал я это, копируя внешние образцы, которые моему воображению поставляет кинематограф. О том, что поцелуй – это таинственная завеса, с бархатным шуршанием приоткрывающая волшебный узор звёздного неба на стеклянной стене, я начинаю догадываться только сейчас; и делаю это я, глядя на тебя, наблюдая, как ты вбегаешь в автобус и, повинуясь траектории чувства, облетаешь попытавшийся приблизиться к тебе тяжелый грузовой звездолет, доставляющий с далеких звезд обогащенную руду, и приземляешься на зеленую планету с лужайками и ручьями; ты, как бумажный самолетик, облетаешь этот волшебный сад, созданный твоим воображением; когда ты говоришь, я слышу в твоей речи совершенно незнакомые мне ноты, я прислушиваюсь к ним, как профессор в пенсне, знающий несколько европейских языков – но ни слова не разбирающий в живописных пререканиях туземцев с Бо́ра-Бо́ра; и с этого момента мне интересен мир чувств, я тоже хочу приобщиться к нему – но, увы, у меня нет способностей, я вижу чувства нарисованными на бумаге, как и слова, которыми я обозначаю их. Мне кажется, я смотрю на тебя из окна автобуса, из которого ты вышла на своей остановке. Я могу кричать, могу стучать в стекло и царапать его, но ты не обернешься, а если и сделаешь это, то уже после того как автобус отъедет; и даже если предположить, что ты посмотришь именно в тот момент, когда я кричу, чт́о ты увидишь? фигуру, которая мечется за стеклом автобуса-аквариума и широко открывает рот, но беззвучно; и глаза у этой фигуры ввалились от долгих бесполезных бдений, а движения рук нелепы, потому что царапать стекло бесполезно, и даже стучать изо всех сил – тоже не вариант, так как стекло крепкое. Разве есть шанс, что ты, пронаблюдав этот спектакль, остановишься и, может даже, прекратишь свое стремление в те места, куда зовет тебя такая притягательная сила свободы – свободы женщины, обладающей юной красотой – страшным оружием, которое, как представляется, может сокрушать целые армии; как ультразвук – нажать на кнопки – и многочисленные шеренги солдат валятся на землю, сраженные невидимой и невообразимой силой. Но, предположим, ты вошла в автобус, ты вернулась, ты прервала маршрут, ты поднялась на ступеньку – и ты увидела опять меня, ко мне вернулся звук, и я что-то говорю тебе; ты закрываешь мне рот руками, ты выводишь меня из автобуса и ведешь в свою жизнь, ты вводишь меня в свою жизнь. И – что? Куда я попал? Это волшебный сад Алисы; чтобы оказаться там, нужно уменьшиться в размерах и пролезть в замочную скважину; чтобы взобраться на хрустальные деревья и стрясти сапфировые плоды, нужно надеть специальные кошки, которые не вгрызаются в хрупкое стекло; нужно уметь летать, нужно, наконец, родиться в пространстве, где возможно взаимопонимание. Если бы я был твоим ровесником, смог бы я тебя понять? Нет, необязательно; но я был бы из одного гнезда с тобою, а теперь я – мрачный дирижабль, со вздохом скашивающий глаза вбок и ввысь, где стремительно проносится невидимка стелс. Но нет, ты же спускаешься иногда со своей горы, как фея Э́венга, чтобы набрать воды и приготовить ужин; а я стану той водой; я умею это делать, или умел когда-то; надо просто лечь на землю и слушать твои шаги, твои приближающиеся шаги, и распластываться, распластываться, покрывать все выемки и отверстия земли, и, наконец, студеным ручьём влиться в озеро, в тот самый момент, когда ты погрузишь в него свое серебряное ведерко; и вот, я оказываюсь в ведрах на коромысле, которое ты вносишь в горницу. Как ты будешь обращаться со мной? Часть меня ты зачерпываешь, набираешь в серебряную лейку и поливаешь цветы…
Глава III
Я соорудил невообразимую вазу для цветов, для коралловых роз, которые тебе собирался подарить… из пластиковой бутылки; наре́зал ножом острые лепестки, они нелепо торчали как осколки разбитого стекла; потом я догадался отогнуть их… Они очень красивы, эти розы, и даже на третий день после покупки они еще не увяли. Глубокий алый отлив; цвет лепестков густой и насыщенный, но в то же время солнечный свет легко пробивает их и разбрызгивает капли краски по стенам и стеклам. Я собирался купить обычные бордовые розы, но те оказались мрачными, неподходящими к веселому свету дня. Мне почему-то было бы интересно угадать, скол́ько еще они простоят? неделю? в это воскресенье я сфотографирую их и сопоставлю со своими чувствами. Да, сердце разбито вдребезги, но вчера у меня появилось ощущение второго дыхания. Из небогатого чувственного опыта мне было известно, что разбитое сердце не вылечивается сразу, а только спустя некоторое время; мучительная боль, невозможность думать о чем-то другом, постоянная горечь в груди, словно слезы вот-вот наполнят резервуар и перельются через край – все это не проходит сразу, но ты постепенно избавляешься, словно смываешь с себя очень въедливое вещество – вещество любви. Но вчера во мне ожила какая-то нечаянная радость, которая, сохранив остроту чувства, в то же время дала мне возможность увидеть мир другим, неотягощенным взглядом. Мне это представляется чудом. Потому что слишком очевидна внешнесть, непридуманность этого источника радости. И теперь, сегодня, я думаю о тебе, но это не заслоняет от меня мира; у меня появляются какие-то планы, и нет этой рабской зависимости от другого человека; хотя, когда я думаю о тебе трезво, я слишком хорошо вижу, что тебе в данный «сезон» времени совершенно все равно – хотя раньше тебе вроде было интересно, чт́о я производил на свет с помощью разветвляющихся фраз и необычных ритмических сочетаний. Может, прочтешь потом; может быть, ты притворялась, а теперь, вошедши в мир чувственных и, наверное, физических отношений с людьми, решила, что это «не твое»; женщины вообще на деле равнодушны к искусству, как и мужчины. Нельзя любить искусство и планировать его любить; то есть, быть любителем искусства и в промежутках между актами любви (которые выражаются в чтении, рассматривании картин, ассоциировании и связывании различных опытов в более-менее взаимозависимую картину проблесков прекрасного) думать о себе, как о том, кто будет любить искусство, и будет считаться таковым в глазах окружающих. Искусство можно только делать. И делает его не маститый прозаик с наканифоленными органами метафоротворения и сюжетообразования, а, скорее, необразованный воспитанник профтехучилища, который вдруг прочел «скажите же червям, когда начнут, целуя, вас поглощать в земле сырой, что тленной красоты навеки сберегу я и форму, и бессмертный строй», и ему это показалось значительней, чем речи батюшки о бессмертии души и вере, откуда он до сих пор черпал свои скудные представления об эстетике или чем-то подобном. Неважно, что потом (хотя, учитывая короткость жизненного срока, важно) он пойдет за пивом и в примитивнейшем диалоге с «друганами» утопит все крохи небесного хлеба, почти случайно выхваченные. В конце концов он вернется – пусть это будет даже под конец жизни. В конце концов ты вернешься, скорее, это произойдет гораздо раньше, когда у тебя появится интернет, который ты сейчас совершенно справедливо считаешь ненужным излишеством, расслабляющим память и деятельное воображение. Но есть и положительная сторона – слепки наших душ, которые в очном диалоге бывает трудно и даже невозможно разглядеть; мы как бы совмещаем увиденный образ с реальностью, и это то, о чем говорил Китс: «Видеть, чтобы воображать, и воображать, чтобы понять смысл увиденного». А вообще, я, обратившись мыслью к тебе и вспоминая свой опыт, утверждаюсь в одной радостной новости, быть может, она и тебе покажется верной: счастье любви – в факте существования этого человека, потому что ничего больше мы не можем потребовать. И в радости, и в надежде видеть его хотя бы изредка. Я надеюсь, что скоро увижу тебя, хотя в графиках и не нашел точных дат и цифр.