Некий господин Пекельный - Франсуа-Анри Дезерабль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как отличить, где настоящая литература, а где нет? “Если вы не получаете удовольствия, когда перечитываете книгу, – говорил Оскар Уайльд, – то ее и первый раз читать незачем”. Это критерий субъективный и завышенный, слишком завышенный и слишком узкий, но я с ним согласен: если тянет перечитать, значит, это литература.
Я много раз читал и перечитывал “Обещание на рассвете”: в Апулии знойным августом, в Вильнюсе, в мини-республике Ужупис, под Рождество, в Юрмале в зимнюю пору на заснеженных балтийских берегах, даже брал эту книгу с собой в трек по Непалу и там однажды утром прочитал из нее несколько страниц у самого подножия Аннапурны. Я читал ее всегда и везде, но до сих пор каждый раз, открывая эту “абсолютно подлинную, без капли вымысла автобиографию”, я неизменно становлюсь тем юношей, который впервые листал ее, лежа в постели на бело-зеленых простынках, в маленькой комнате кирпичного дома номер восемнадцать на шоссе Жюля Ферри в Амьене.
8Мне было семнадцать, и все свое время я проводил не за чтением, а на коньках и с клюшкой на льду. Я только что вернулся из Америки, куда уехал год назад, имея с собой только хоккейную сумку, наполненную несбыточными мечтами. Директор амьенского лицея “Провиданс”[1] со скрипом принял меня в выпускной класс. Ведь предыдущий класс я пропустил – не принимать же всерьез американский лицей, куда я ходил только на те предметы, которые мне нравились, то есть самые бесполезные, а всякую химию и математику посылал куда подальше. “В конце года, мадам, – говорил моей маме директор, – у нас экзамен по французскому”, – и уверял ее, что, поступая сразу в последний класс, я “рискую остаться на второй год”. – “Мой сын, месье, – гордо отвечала мама, – не может терять столько времени, его ждет большое будущее. Он напишет диссертацию”. Это священное слово она произнесла с особым нажимом. “Но, мадам…” – Директор попытался что-то возразить. “Никаких но”, – прервала его мама. Директор сдался: “Что ж, я вас предупредил”.
Я же, балбес, сделал все, чтобы подтвердить его опасения: в тот год я особенно прилежно бездельничал, особенно на французском. Из двух десятков книг, предписанных школьной программой, я прочел только одну. Наверняка в списке было множество шедевров, и я вполне мог бы облюбовать какой-нибудь из них, к примеру “Сида”, “Жака-фаталиста” или “Слова”, – но нет – мой выбор пал на “Обещание”. Почему? Сам не знаю. Может, из-за обложки. На ней автор в форме лейтенанта авиации, штурмана стоял навытяжку перед плохо различимым самолетом – кажется бипланом, но не точно. На нем шлем, летные очки, кожаная куртка, “которая немало способствовала привлечению молодежи в авиацию”.
Год 1942-й или 43-й. “Обещание на рассвете” еще не написано – пока он еще только проживает все, что потом расскажет в книге.
Трудно сказать, что меня так приворожило в этой истории. Детство в Вильно и в Ницце, личное и всенародное сопротивление, блестящий триумф? Или фигура Мины Кацевой, этой неистовой, тиранической, любящей матери, любящей слишком, чрезмерно, определяющей за сына его судьбу? Или, быть может, довольно странное совпадение: моя собственная мать родила меня в том же возрасте, что и мать Ромена Гари, день в день. Я все читал и перечитывал “Обещание”, а между тем пришла пора подготовки к экзаменам. Лично я и не думал заниматься: какая дикость – сидеть и корпеть над книжками, когда весна переливается в лето, когда на улицах и в парках меня ждет июнь, ждут девушки! Я так хотел, чтоб они были уступчивы, услужливы, послушны; и сама мысль о том, что между изъявлением и исполнением желания может существовать отсрочка, была мне совершенно нестерпима. Мой вид выражал эту готовность вполне внятно и выпукло, ну а до дела все никак не доходило. Девушки точно сговорились и твердили: что ты! после экзаменов – еще куда ни шло, но не теперь – ведь нужно же готовиться. Только в семнадцать лет они бывают так серьезны, что зубрежка им важнее поцелуев. Мне бы хотелось видеть их в своей постели, раздетых, разомлевших, чтобы я мог сначала насмотреться, а потом хищно накинуться на них, но вместо этого я должен был сидеть один, несолоно хлебавши, с несытым либидо ad libitum[2] и, позабыв о куче непрочитанных книг, читать зачитанный до дыр роман Ромена Гари.
Наступил день устного выпускного по французскому. Шанс проскочить – один из двадцати. Я явился на экзамен без малейшей надежды, так приговоренный к смертной казни, которого ведут с завязанными глазами, скрученными за спиной руками и спрашивают, хочет ли он что-нибудь сказать напоследок, зная, что вот-вот грянет залп, угадывая в десяти шагах перед собой офицера с саблей наголо и расстрельный отряд с ружьями наготове, набирает в грудь воздуха и во всю мочь командует: “Пли!”
Но ружья не выстрелили. Случилось чудо. “Что вы можете рассказать о седьмой главе «Обещания на рассвете»?” Я застыл, раскрыв рот, так что экзаменаторша решила, что я ее не читал. “Ну, помните, то место из книги Ромена Гари, – уточнила она, – где говорится о неком господине Пекельном?” И тут я разразился подробной биографией автора, проанализировал текст, указал его истоки, долго говорил об этом самом господине Пекельном и вдобавок разобрал стилистические фигуры: всякие метафоры, перифразы, литоты (даже один примерчик зевгмы отыскал). Экзаменаторша осыпала меня похвалами и даже расцеловала. Мы расстались лучшими друзьями.
Роман Кацев в детстве. Скульптор Ромуальдас Квинтас. Вильнюс, Литва, 2007.
Вечером дома никто сначала не решался меня расспрашивать. Наконец папа, заранее уверенный в ответе, все-таки спросил: ну, что там с твоим экзаменом? “Да ничего, – отвечал я, – по-моему, я справился неплохо”. – “Если это твое неплохо, – сказал папа, возводя очи к небу, – больше шестнадцати из двадцати, я подарю тебе билет на финальный матч Туринской зимней олимпиады”. Спустя три месяца Швеция обыграла в финале Финляндию со счетом 3:2. Мы с папой сидели на трибуне.
9Увидев мысленно, как Никлас Линдстрём забил на сороковой минуте решающую шайбу бесподобным навесным броском в верхний угол, я вышел из подворотни и зашагал дальше по улице Йонаса Басанавичюса, к Старому городу. На перекрестке стояла бронзовая статуя заплаканного мальчика, – но, может, это были дождевые капли. Статуя изображала Романа в возрасте восьми-девяти лет, глядящего вверх, как будто призывая небеса в свидетели. У ног мальчика лежала живая роза. Еще не все потеряно, раз в этом мире остались люди, приносящие розы к ногам писателей.
10Тогда я не вспомнил, почему маленький бронзовый Роман, в тот день залитый дождем, прижимал к груди галошу. Перечитал “Обещание” в энный раз. Отгадка таилась в одиннадцатой главе: он съел ее, чтобы покорить темноволосую и светлоглазую девочку по имени Валентина.
Зато я помнил все про его мать, которая растила его в Вильно и прививала культ Франции; про уроки математики, игры на скрипке, танцев, театра, рисования и пения, которые она из своих скудных средств оплачивала сыну, имевшему довольно скудные таланты (ко всему, кроме литературы, “последнего пристанища для всех, кто не знает, куда податься”); про то, каких усилий ей стоило вывести сына в большой мир, который он позднее покорил; про все, что она ему посулила: женщин (его ожидали “прославленные балерины, примадонны, Рашели, Дузе…”); славу (он станет вторым Виктором Гюго); деньги (он будет одеваться в Лондоне), и про ее неколебимую уверенность в том, что ее Ромушка станет великим человеком.
11Не так отчетливо запомнились мне дамские шляпки, которые она мастерила и разносила по домам, “озаренная безудержной материнской волей”; соседи, которым эта иностранка, русская беженка, вечно куда-то шаставшая с картонками и чемоданами, казалась подозрительной мошенницей; обвинение в укрывательстве краденого – обвинение сняли, но обида осталась, и вот она схватила сына за руку и, вытащив его на лестницу, звонила и стучала в двери всех квартир подряд и кричала, что эти “грязные буржуазные твари” не знают, с кем имеют дело, зато знает она: ее Ромушка станет “французским посланником, кавалером ордена Почетного легиона, великим актером, Ибсеном, Габриеле Д’Аннунцио”[3]. О густом хохоте “буржуазных тварей” я не помнил. Зато хорошо помнил, как ее слова подействовали на другого соседа, некого господина Пекельного.
12Память, зыбкая, своевольная и прихотливая, сама выбирает, что ей вздумается, следуя своим капризам. Так, например, забудешь бабушкино лицо, но живо, ясно и детально помнишь, как однажды играл с нею в скрэббл. Где логика? Непонятно. Забываешь названия фильмов и книг, которые смотрел и читал, а почему-то помнишь только какую-нибудь сцену, фразу, главу. Главу седьмую “Обещания” я не забыл. И имя “Пекельный”, конечно, тоже.
13“Драматическая огласка моего будущего величия, сделанная моей матерью перед жильцами дома 16 по Большой Погулянке, вызвала смех не у всех присутствовавших. Среди них был некий господин Пекельный – что по-польски означает «из адского пекла»”.