Rusкая чурка - Сергей Соколкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя… Рано, ох, рано батькивщина Земли Русской знову загуляла напропалую и забражничала горилкой. Не успеют безусые парубки подрасти, а жинки поменять чоловиков, как случится «Майдан»… И теперь уже Кавалер Большого Креста ордена Почётного легиона – еще не лысый дидько Президент, дающий по Европам гопака, внезапно сменив гендер, станет ласковой беременной женщиной, хоть и с шахтерскими корнями, но швейцарскими счетами, и с легкой недоуменнной грустью уступит свое теплое, насиженное местечко в несущемся локомотиве истории… Кому? Да хотя бы этой всенародно-коханой красотке с косой, на поверку оказавшейся – Кощеем Бессмертным. С яйцами. И по новой моде – уже не от Фаберже, а от Евросоюза… Или кому другому. Впрочем, как вы, надеюсь, понимаете, все это не имеет к нашей истории, ну, абсолютно никакого отношения. Да и времена пока другие… Хотя мало ли что может случиться в будущем… Или в прошлом…
В общем, это я все к тому, что по национальности она себя считала русской, даже пошла в Махачкале в церковь и крестилась под именем Елизаветы. Правда, так мы ее называть не будем. Под таким именем ее знает Господь.
* * *Они вошли тихо, за добычей… За ней. Их было не пятеро… Их было трое…
– Почему их трое? – обливаясь холодным предательским по́том, с тупым, звериным испугом думала она, съежившись и словно уменьшившись в своих человеческих, земных размерах, задеревеневшими, почти каменными кистями рук намертво сжимая черную пластмассовую рукоятку большого, дрожащего кухонного ножа…
Она стояла, вдавливаясь дрожащей мокрой спиной в холодную белую стену, спрятавшись за открытую настежь, почему-то обшарпанную, омертвевшую дверь в кабинет музыки новой, только что отстроенной школы. Голосовые связки в пересохшем, першащем, перехваченном пульсирующей болью горле, словно обмотанном колючей проволокой, горели и ныли, не в силах не только произвести членораздельно слово, но даже выдавить простой мычащий звук.
Они молча заглянули под парты, во встроенные шкафы, зачем-то приподняли крышку пианино. К двери даже не подошли. Значит, больше не чувствовали Алину, не ощущали. От злости даже разбили люстру. Порычали, поклокотали, повыли, поразмахивали блестящими острыми ножичками… И ушли быстро, оставив одного сторожить, того самого, психопатного. От скуки и наглости он задремал, сев за учительский стол и положив голову на руки.
– Неужели же вам никогда никого не хотелось убить?! Мне жалко вас, вы не любили… – вдруг услышала она откуда-то издалека, изнутри, сквозь ватную усталость, свой собственный, непонятно к кому театрально обращенный голос… И ей хотелось… ох, как хотелось убить… безумно, зверски.
Она, выждав время, на цыпочках выбравшись из укрытия, беззвучно и осторожно, словно скользя по канату, подкралась к нему и сладострастно приставила нож холодным, зазубренным острием к его шее, сбоку. Она жаждала видеть его лицо, его испуганную, искаженную болью рожу… Он, очнувшись, вскинул голову, пытаясь вскочить, но она надавила сильнее, сталь легко проткнула мягкую, эластичную кожу, и он, отшатнувшись, упал со стула…
– За что, за что? Не надо! – кричал он, дергая плечами, словно пытаясь выпрыгнуть из своего собственного тела.
– За то, – выдыхала она, все сильнее нажимая коленом ему в пах, чувствуя исходящее тепло его тела и мерзкий, гнилостный запах изо рта. Глаза его были маленькими, черненькими, их хотелось выковырять, в них гнездился отвратительный болезненный ужас. Они плакали, словно мочились…
Она воткнула нож ему в горло, потом еще. Он рычал, булькал, как болотный газ, выпуская воздух разорванным кадыком, открывал рот, пытаясь вдохнуть, дергал бесполезными уже руками и смешно дрыгал короткими волосатыми ногами в одном, как-то еще держащемся на большом пальце правой ноги шлепанце. Его кровь, густая, липкая, изрыгнулась горячим фонтаном в ее восторженное, опьяненное мщением лицо, доставляя ни с чем не сравнимое физиологическое, почти сексуальное удовольствие. Кровища пропитала ее белую блузку и медленно стекала в глубокую ложбинку между грудей. Через несколько секунд он дернулся в последний раз и затих, застыв на полу в нелепой изломанной позе. Голова свисала набок, как у игрушечной тряпичной куклы. Посреди комнаты в остывающей луже одиноко стоял потерянный шлепанец.
– Третий из пяти, – ухнула в ее мозгу вернувшаяся память, – на земле очередным чуркой теперь меньше…
…Она тут же, во сне, обессилела и дальше снова спала без сновидений. Недели на две они покинули ее возбужденную головку. Но она знала, что они вернутся… До утра еще оставалось время.
* * *Итак, Алина лежала в одинокой, горячей, разбросанной постели и читала Гитлера, выделяя галочками и звездочками понравившиеся места. Хотя так говорить не совсем правильно. Ей нравилось все, вернее, почти все из того, что она понимала, кроме конца книги, где автор, одуревший и озверевший в крепости-тюрьме Ландсберг, уже «наезжает» на Россию. Временами Алина даже жалела, что не она написала эту книгу, настолько мысли Адольфа Алоисьевича и его взгляд на мир стали совпадать с ее собственными.
«Природа противится спариванию более слабых существ с более сильными. Но в еще большей степени противно ей смешение высокой расы с нижестоящей расой. Такое смешение ставит под вопрос всю тысячелетнюю работу природы над делом усовершенствования человека…»
«Таким образом, можно отметить, что результатом каждого скрещивания рас является:
а) снижение уровня более высокой расы;
б) физический и умственный регресс, а тем самым и начало хотя и медленного, но систематического вырождения.
Содействовать этакому развитию означает грешить против воли всевышнего вечного нашего творца».
– Нижестоящая раса… Грешить против воли Всевышнего… – повторила она про себя и опять вспоминала свою жизнь в «гребаном» Дагестане в 80–90-е годы, речи местных вождей-князьков, которыми перманентно интересовались московские органы, но никак, видимо, не могли или не хотели их унять. Вспоминала слова распоясавшегося соседа Магомеда Каримова (они там все либо Магомеды, либо Ахмеды) о том, что, сколько бы она там ни трепыхалась, все равно будет «его» (потому, что его папашка был большой шишкой в местной ментовке), а он сам обязательно будет «ну, просто неприлично богатым». Богатей, твою мамину мать! Еще она никак не могла забыть обидные – то презрительные, то заискивающие – взгляды «страшных, как шайтан» Аминат и Патимат из ее класса. Ведь все парни на перемене, как пчелы, облепляли именно ее, приставая кто с комплиментами, кто с шуточками, кто просто нагло осматривал ее, а кто даже как бы невзначай пытался дотронуться до какой-нибудь части ее тела, тогда как те две страшные курицы ходили никому не нужной парочкой по школьному коридору… В классе она считалась русской. А они – кто лезгины, кто аварцы, кто чеченцы, кто табасаранцы (и не выговоришь ведь). Дружба народов, однако!..
– С теми-то пятью тварями понятно… А вот Магомеда, например, смогла бы я убить, завалить, как они говорят? Ведь он же животное и бандит, – подумала девушка. – Смогу или нет, если будет нужно? Ну, если он меня найдет и реально возьмет за горло?!.
…Алина взяла черный карандаш и обвела: «Будущее движения больше всего зависит от фанатизма и нетерпимости, с какими сторонники его выступают на защиту своего учения, решительно борясь против всех тех, кто конкурирует с данным учением.
Величайшей ошибкой является предположение, будто от объединения с аналогичными нам организациями мы становимся сильней. Чисто внешним образом это может быть и так. В глазах поверхностных наблюдателей организация после объединения с аналогичными другими организациями становится могущественнее. На деле же это не так. В действительности такое объединение несет в себе только зародыш будущей внутренней слабости…»
«От фанатизма и нетерпимости», – с очаровательной улыбкой бультерьерши повторила Алина, опять подумав о ментовском выкормыше Магомеде, потянулась, откинула одеяло и легко вскочила на ноги. Подошла к зеркалу, поправила короткую маечку, слегка прикрывающую спортивный живот, покрутила бедрами, остановила взгляд на упругих, без следов целлюлита, ягодицах и отметила, что она бы себе понравилась, будь она мужчиной. И еще ей бы очень пошла черная гестаповская форма, как у Штирлица. И хлыстик в руке… Или он не из гестапо? Ну, тогда как у папашки Мюллера… Чепуха какая-то. Расхохоталась, вспомнив рассказ-анекдот одной москвички-узбечки, вернувшейся из Ташкента со спортивных соревнований. У нее в номере стоял телевизор. И вечером после выступлений ей удавалось немного его посмотреть. По центральному каналу показывали сериал «Семнадцать мгновений весны», но уже по новой, национальной моде адаптированный для местного населения и переведенный на узбекский язык. Большей комедии она в своей жизни не видела. Она не помнила деталей, но смысл рассказа был в диалогах. Обращается круглолицый, с выпуклыми глазищами, Мюллер к интеллигентному Штирлицу и говорит: