Абсолютный слух - Лев Кассиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зря вы все говорите, ну что такого вы могли про меня слышать? – возразила застенчивая Дуся, польщенная, однако, тем, что на нее обратил внимание прославленный акустик.
– Все слышал. Мне и телефона не требуется – беру на слух, невооруженным ухом. Имею такую способность. Другой и ухом еще не поведет, а я уже внял. Тем более, учтите – акустик я, Перчихин Семен, будем знакомы.
Дуся пользовалась у нас на базе подводных лодок большим успехом. И бедному Перчихину приходилось слышать о ней действительно очень часто и много от конкурирующих с ним товарищей.
– Это прямо вечная чертовня с ней получается, – жаловался мне Перчихин. – Собирался вчера с Дусей этой в ДКФ на кино сходить. Направляюсь, значит, к ней, а она уже идет по пирсу под прикрытием троих этих гавриков с «Гремучего». Идут около нее в пику мне противолодочным зигзагом. Я, конечно, пилоточку поправил, следую в сторонке, хотя веду наблюдение. Не обращаю внимания, хотя видимость полная. Тогда я делаю захождение, ясное дело, подстраиваюсь к ней с левого борта… Но эти, с «Гремучего», следуют за нами. Какая же это прогулка с таким конвоем?
Шансы Перчихина несколько повысились, когда на базе стали готовиться к большому вечеру краснофлотской самодеятельности. Дуся недурно пела. Перчихин сперва намеревался выступить с ней в дуэте, но голос у него был такой, что ему пришлось удовольствоваться лишь ролью аккомпаниатора – он хорошо играл на баяне.
На репетициях он успокаивал Дусю:
– Вы, Дусенька, прежде всего не волнуйтесь во время исполнения.
– Я и не волнуюсь нисколечко…
– Будете еще мне говорить. Что я, не слышу, что ли, даже издали, как в вас сердце так и стрижет… Словно катер-охотник идет. Хотя, возможно, – добавлял он лукаво и трогал себя за гвардейский, только что отпущенный ус, – возможно, это по моей причине у вас в груди движок свой ход ускоряет.
– Больно много вы слышите! – сердилась Дуся.
– Акустика! – И Перчихин разводил руками, словно сам сокрушался, что он наделен таким сверхъестественным даром все слышать.
На лодке уже кто-то сложил песенку: «Идет у них акустика от кустика до кустика…»
Но незадолго до очередного выхода в море Перчяхин пришел ко мне очень расстроенный.
– Надеялся получить «добро», а она мне написала «аз», – сообщил он мне мрачно.
А на языке морских сигналов это означало, что Перчихин рассчитывал на согласие, а получил отказ.
– Что-то у нас с ней все враздрай получается, не вышло нам с ней идти на параллельных курсах. Печальное дело… Или у меня подход к ней неправильный, или она сама меня не с того боку разглядела. Ладно. Как вернемся с похода, возьмусь сначала.
Уже надвигалась ранняя арктическая осень, когда лодка, выйдя в назначенный квадрат моря, пошла на погружение. Неуютная сырость и влажный холодок стали проникать под стеганки. Ярко горели лампочки во всех отсеках. Света было так много, что он казался плотным, распирающим тело лодки изнутри. Мнилось, что именно свет и поддерживает тут жизнь, а потухни он – и вода расплющит лодку, ворвется в нее. Подводники со спокойной деловитостью отбывали трудные часы похода, полные обыденной опасности. Они легко, привычно двигались в тесном пространстве между бесчисленными механизмами, рычагами, рукоятками, циферблатами, где непривычный человек путается, как таракан, попавший в стенные часы.
Поход был серьезным, над головой давно сомкнулись чужие холодные воды, и Перчихин не отрывался от своих аппаратов.
Дальше все было как обычно. Перчихин прослушал шум винтов, определил, что идет крупный транспорт в окружении по крайней мере пяти сторожевых кораблей. Значит, груз шел ценный, если его так охраняли. Стоило рискнуть.
Звездин взглянул на часы. Дело шло к ночи. Пользуясь темнотой, можно было подвсплыть и глянуть через перископ, откуда удобнее атака. Теперь все на лодке были охвачены тем строгим, молчаливым вдохновением, которое дает начинающийся бой. Горизонталыцик Чубенко вел лодку «на ровном киле» под самой поверхностью воды, осторожно перекладывал рули. Звездин поднял перископ, чтобы оглядеться.
– Вести так! – приказал он. – Горизонта мне не замарайте. – Потом торпедисты услышали знакомое: – Носовые… товсь!… Сейчас я ему вставлю фитиля, – негромко проговорил Звездин, поворачивая перископ. – Залп!
Все это было знакомо подводникам, как и обычная сердитая реплика командира о фитилях; знаком был и тот легкий рывок, который ощутила лодка, освобождаясь от выпущенных торпед, – и все равно каждый раз минуты эти были исполнены волнения, почти непередаваемого. Долгим казалось безмолвное ожидание. И потом глухой продолжительный раскат словно качнул лодку.
– Съел! – сказал Звездин, прислушиваясь, и улыбнулся. – А сейчас дадут нам фитиля…
Он не договорил. Над лодкой, стремительно уходившей в глубину, загрохотало; лодку швырнуло в сторону; мигнуло электричество. Это рвались наверху сброшенные сторожевиками глубинные бомбы. Перчихин давно уже снял наушники, грохот был нестерпимым и мог оглушить акустика. Бомбы сыпались сверху целыми сериями. Метался пузырек воздуха в розовой жидкости дифферентометра[1]. Лампочки тухли и зажигались, так как рубильники выключались от тяжелых толчков. Сто восемьдесят шесть взрывов насчитали подводники. Потом все стихло. Лодка оставалась недвижной. Надо было отстаиваться на глубине. Нельзя было включить двигатель – сверху бы тотчас услышали. Перчихин, снова припав к наушникам, прослушивал поверхность моря. Прошло два часа, прошло четыре часа – целая вечность в неподвижности и молчании. Лодка отстаивалась. Прошло еще три часа. Сверху не доносился ни один звук. Уши Перчихина болели от дикого напряжения, больно ломило голову. Но он не снимал наушников. В лодке становилось душно, кончался воздух. Начинало звенеть в ушах, и с каждой минутой Перчихину становилось все труднее и труднее выслушивать море.
Звездин решил уходить. Они пошли самым малым ходом. Но этого было уже достаточно. Три чудовищных по силе слитных взрыва обрушились на лодку. Потух свет, запахло какой-то едкой кислотой. Люди падали во мраке, цепляясь за механизмы, разбиваясь в кровь.
Очнувшись, лежа в полной темноте, Перчихин позвал:
– Есть кто живой?…
Полное молчание было ему ответом. Он прокричал еще раз свой вопрос. Ни слова, ни звука в ответ. Странная тишина пугала его хуже тьмы. Но вдруг вспыхнул свет. К Перчихину подбегали товарищи. Его подняли.
– Ну как, Сема, ничего, цел? – спрашивали его участливо. – Ты что кричал-то?
– Чего вы все молчите? – заговорил вдруг Перчихин, всматриваясь в лица товарищей и нехорошо озираясь. – Почему тихо так, не слыхать ничего? Стоим, что ли?
– Как – стоим? – заговорили все наперебой. – Порядок. Идем, выбрались. Ты что, не в себе, что ли?
– Какого черта, я спрашиваю, вы в молчанку играете? – закричал пронзительно Перчихин и ударил кулаком в железную переборку. Он прислушался, ударил еще раз изо всей силы и вдруг, поняв все, молча повалился ничком. Из ушей его текла кровь.
Да, он не слышал слов товарищей, не слышал, как напряженно работали двигатели, выводя лодку из опасного места, и только чувствовал, как дрожит металл под ногами. Не слышал он, как зажужжали вентиляторы, и, только жадно вдохнув ароматный, свежий воздух, понял, что лодка поднялась на поверхность. Он не слышал команды «дизель на винт», когда лодка помчалась в надводном положении к родным берегам. Он не слышал на другое утро торжественного условного залпа, который дал Звездин, входя в свою гавань и сообщая о победе. Он не слышал шумных приветствий на пирсе, когда его вынесли товарищи на руках в мир, полный ослепительной свежести и прохладного света, но мир беззвучный, молчаливый и показавшийся Перчихину еще более страшным, чем могильная тишина там, внизу, в подлодке. Он не слышал, как вскрикнула пронзительно на набережной прибежавшая встретить его Дуся, завидя его на носилках. Он ничего не слышал. Только сердце свое слышал он, сердце, которое рвалось от тоски и неумолчной болью отдавалось в пораженных ушах.
В госпитале, где я навестил его в тот же день, врач сказал мне, что у раненого близким взрывом глубинной бомбы повреждены барабанные перепонки, но положение не безнадежное. «Многое зависит от того, сумеет ли Перчихин держать себя в руках, ибо у него, – сказал врач, – наблюдается небольшое сотрясение мозга и поражена нервная система».
Он лежал, откинувшись на подушку, с забинтованной головой. Завидя меня, Перчихин жалко улыбнулся.
– Видал, какая чертовня, – сказал он виновато, – куда ж это годится… И песен не послушаю… Ведь какие песни после войны запоют! На берег, значит, списан, к Матрене-бабушке… Нет, врешь, отставить! Дядя шутит! – закричал он. – Не пройдет. Глаза у меня еще при себе. Я фрица сквозь воду до дна слышал. Я его теперь сквозь стену, под землей разгляжу, паразита. Я глаз натяну до ужасной силы, до невозможности! Я его узрю. Я еще с вооружения не сымаюсь… Запас плотности еще имею!… Что же вы молчите? – произнес он жалобно. – Вы хоть головой мотайте, что ли, подмаргивайте или мимику руками подавайте, что согласны, верно ведь говорю?