Мефистофель. История одной карьеры - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голубые, стальные глаза, проницательность и пламенная чистота которых отмечалась во множестве статей, оценивающе смотрели на драгоценности миллионерши. «Неплохо бы пожить на ее вилле, если я поеду в Кельн для доклада или новой постановки», – подумал поэт.
– Для нашего прямого ума просто непостижимо, – продолжал он, – сколько намеренной лжи о нашей стране распространяют в мире.
Лицо его было так устроено, что любому репортеру тотчас напрашивалась ассоциация с резьбой по дереву: изборожденный морщинами лоб, стальные глаза под светлыми бровями, сжатые губы… Говорил он с легким саксонским акцентом. Жена фабриканта оружия подпала под обаяние этого лица и этой речи.
– Ах, – посмотрела она на него мечтательно. – Когда приедете в Кельн, непременно будьте нашим гостем!
Государственный советник Цезарь фон Мук, президент академии писателей и автор шедшей на всех сценах пьесы «Танненберг», поклонился с рыцарским достоинством.
– Почту за честь, мадам, – и при этом он положил даже руку на сердце.
Промышленница нашла его прелестным.
– Какое счастье слушать вас целый вечер, ваше превосходительство? – воскликнула она. – Чего только вы не повидали на веку! Вы даже были, кажется, директором государственных театров?
Этот вопрос показался бестактным как изысканной. фрау Белле, так и автору трагедии «Танненберг». Он довольно резко отчеканил:
– Да, разумеется.
Миллионерша ничего не заметила. Напротив, она продолжала трещать с неуместной шаловливостью:
– Вы, государственный советник, наверное, чуть-чуть завидуете нашему Хендрику, вашему преемнику, – и она погрозила ему пальцем.
Фрау Белла не знала, куда деваться. Цезарь фон Мук, однако, доказал, что безупречная светскость может вполне заменить то, что люди называют благородством. На его сошедшем с гравюры лице проступила улыбка, лишь на первый взгляд несколько горькая, на самом же деле кроткая, добрая и даже мудрая.
– Это тяжелое бремя я с радостью – от всего сердца – передал моему другу Хефгену, который, как никто иной, призван его нести.
Голос его дрожал. Он был сильно взволнован своим великодушием, благородством своих помыслов. Видно было, что на фрау Беллу, мать директора, его слова произвели сильное впечатление. Подруга же фабриканта оружия была настолько растрогана благородством и величием знаменитого драматурга, что чуть не расплакалась. Героическим усилием воли она сглотнула слезы, вытерла уголки глаз носовым платком и вернулась к обычной своей чисто рейнской веселости. Взгляд ее вновь засиял.
– Какой восхитительный праздник!
Праздник был действительно восхитительный, тут уж ничего не скажешь. Как все блестело, пахло, шуршало! Трудно было понять, что больше блестело: драгоценности или ордена. Огни огромных люстр скользили по обнаженным спинам, раскрашенным лицам, по жирным затылкам, крахмальным воротничкам, и галунам мундиров, и по вспотевшим лицам лакеев, пробегавших с освежительными напитками. Благоухали цветы, со вкусом расставленные по всем помещениям театра. Благоухали парижскими духами немецкие дамы. Благоухали сигары промышленников и напомаженные волосы юношей в скромно-элегантных формах СС. Благоухали принцы и принцессы, руководители тайной полиции, редакторы газет, кинозвезды, профессора университетов, заведующие кафедрами расовых и военных наук и даже кое-кто из еврейских банкиров, чье богатство и международные связи так подняли их, что невозможно было их не пригласить даже в такое высокое собранье. Эти облака искусственных благовоний словно призваны были заслонить другой запах – пресный, сладковатый запах крови, столь обожаемый в этой стране. Но здесь, в присутствии иностранных дипломатов, его все же несколько стеснялись.
– Невероятно! – сказал высокого роста рейхсверовец своему спутнику. – И чего только толстяк себе не позволяет.
– Мы же сами ему потакаем! – ответил тот.
И они изобразили на своих лицах хорошее настроение. Ибо их фотографировали.
– Платье на Лотте стоит, говорят, три тысячи марок, – сообщила киноактриса наследнику Гогенцоллернов, с которым она танцевала. Лотта была супругой титулованного и могущественного премьер-министра, который решил отпраздновать свое сорокатрехлетие, как сказочный принц. Прежде Лотта была провинциальной актрисой и считалась скромной и доброй, истинно немецкой женщиной. В день свадьбы сказочный принц приказал казнить двух рабочих.
Гогенцоллерн сказал:
– В нашей семье не знали такой роскоши… Когда же, наконец, пожалует высокая чета? Очевидно, они хотят, чтоб наше нетерпение достигло предела!
– Лотхен это умеет! – деловито заметила бывшая подруга хозяйки страны.
Поистине великолепный праздник! Это живейшим образом ощущали все приглашенные: как почетные гости, так и те, что заплатили по пятьдесят марок за право присутствовать на балу. Танцевали, болтали, флиртовали; восхищались самими собою и другими, но особенное восхищение вызывала власть, которая могла себе позволить такую расточительность. В ложах и кулуарах, возле буфетов, ломившихся от яств, велись оживленные беседы. Спорили о дамских туалетах, о богатстве того или иного из гостей, о призах, которые будут раздаваться при розыгрыше благотворительной лотереи: самым ценным призом, говорили, был бриллиантовый фашистский знак, изящный и очень дорогой. Его можно носить вместо броши или кулона. Посвященные утверждали, что заготовлены и очень забавные утешительные призы, например пушки и танки из марципана. Совсем как настоящие! Иные из дам капризно уверяли, что предпочитают драгоценной свастике это сладкое оружие смерти. То и дело раздавался смех. Приглушенные голоса обсуждали политическую подоплеку празднества. Отмечалось, что диктатор отказался явиться и что нет многих партийных деятелей. С другой стороны, бросалось в глаза присутствие большого количества членов княжеских семей. С этим обстоятельством связывали темные многозначительные слухи, шепотом передававшиеся из уст в уста. Кое-кто знал мрачные подробности о состоянии здоровья диктатора. Все это взволнованным шепотом обсуждалось и в кругу иностранных журналистов и среди представителей рейхсвера и промышленников.
– Значит, видимо, все-таки рак, – сообщал, прикрывая рот носовым платком, представитель английской прессы одному из своих парижских коллег.
Но он не на того напал. Пьер Ларю был отвратительным, коварным карликом, но это не мешало ему восторгаться красотой военной формы, а заодно и героизмом представителей новой Германии. По существу, он даже не был настоящим журналистом, но просто богатым человеком, автором книг-сплетен об общественной, литературной и политической жизни европейских столиц. Истинным смыслом его жизни было заводить знакомства со знаменитостями. Этот отвратительный гном с острым личиком и тонким старушечьим голоском презирал демократию собственной страны и объяснял каждому, кто желал его слушать, что Клемансо прохвост, а Бриан идиот, и любой чиновник из гестапо был для него чуть ли не полубогом, а верхушка нового немецкого режима сонмом небожителей.
– Это гнусная и глупая клевета! – Гном лопался от злости. Голос шелестел, как опавшая листва. – Состояние здоровья фюрера не оставляет желать лучшего. Он лишь немного простужен. – Было похоже, что маленькое чудовище тотчас побежит с доносом.
Английский корреспондент начал нервничать. Он попытался вывернуться:
– Мне намекнул на это мой итальянский коллега.
Но слабосильный обожатель военных мундиров строго его оборвал:
– Замолчите! Ничего не хочу знать! Все – безответственная болтовня. Простите, – добавил он помягче, – мне надо поздороваться с бывшим королем Болгарии. Рядом с ним принцесса Гессенская, я познакомился с ее высочеством при дворе ее отца в Риме. – И убежал, прижав к груди маленькие, худенькие ручки. Он напоминал теперь какого-то хитрого, коварного аббата.
Англичанин пробормотал:
– Damned snob![2]
В зале зашушукались, заволновались: вошел министр пропаганды. Его не ждали: все знали о его напряженных отношениях с жирным именинником, который, впрочем, все еще не прибыл, видимо, намереваясь произвести максимальный эффект своим появлением.
Министр пропаганды – властитель дум многомиллионного народа – быстро прохромал сквозь блестящую толпу, расступавшуюся перед ним с поклонами. Казалось, вместе с ним в зал ворвался ледяной ветер. Казалось, некое злое, опасное, одинокое и суровое божество сошло в толпу примитивных и жалких смертных. На несколько секунд все общество словно парализовал ужас. Танцующие застыли в прелестных па, устремив испуганные, подобострастно-ненавидящие взгляды на карлика, наводящего ужас. А тот, очаровательной улыбкой растягивая худые губы до самых ушей, пытался несколько сгладить впечатление. Он хотел очаровывать, старался смягчить выражение своих острых, глубоко сидящих глазок. Грациозно волоча косолапую ногу, он ловко проходил по залам, показывая обществу из двух тысяч рабов, попутчиков, обманщиков, обманутых и дураков свой ложно значительный профиль хищной птицы. Коварно улыбаясь, пробегал он мимо сгрудившихся миллионеров, послов, кинозвезд и военных чинов. Остановился он только перед директором Хендриком Хефгеном, государственным советником и сенатором.