Штурманок прокладывает курс - Юлий Анненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Флаг!!!
Сорванный с гафеля флаг корабля, как большая птица, поплыл вниз. Я бросился к нему и поймал конец материи, уже лежа плашмя на палубе. Бодров поднял флаг. Через мгновение его привязали к стволу зенитного автомата.
Никто не подавал команду: «На флаг — смирно!», но все мы повернулись к флагу, подымавшемуся вместе со стволом орудия. Нас было мало, и большинство раненые. И все-таки мы стояли под своим флагом.
Валерка Косотруб, срывая голос, закричал с мостика:
— Справа десять — корабли! Курсом на нас!
Это были эсминцы из группы прикрытия, но чем они могли помочь теперь? Два «юнкерса» заходили на нас. Лейтенант Николаев, комендор Клычков и еще кто-то кинулись к зенитному автомату, на стволе которого развевался наш флаг.
...Вой пикировщика. Удар и вспышка.
Последнее, что помню на корабле, — флаг. Даже в воде мерещилось: вижу его. Но это был не флаг, а доска. Широкая доска со скобами, и я вцепился в нее.
Волны качали меня на доске, а солнце било в лицо. Последним усилием расстегнул ремень и продел его сквозь скобу. Сознание возвращалось проблесками. Мелкая волна захлестывала в рот. Я отворачивался от нее и силился проснуться. Ведь не может же все это быть явью!
Я слышал музыку, голоса... Нет, это не музыка, это шум двигателя, но откуда здесь двигатель? Что-то темное заслонило солнце. Неужели я тону и свет солнца пробивается уже сквозь воду? Почему же не душно? Только ужасно болит голова...
Появилась рука с ножом. Нож совсем близко. Зачем он пилит ремень? Я не смогу плыть без доски! Доска скользкая, она уходит из-под меня, но я не тону — подымаюсь вверх...
...И опять голоса. Над самым ухом. Это бред! Нет ни голосов, ни рук, которые тянут меня через железный борт.
...Перевалился и упал на мягкое. Стучит мотор. Солнце снова светит в лицо.
Я очнулся, когда моторный барказ подошел к пирсу. Нет, не сплю и не брежу. Это действительно барказ. Я приподнялся. Моряк в мятой бескозырке подал швартов на берег и наклонился ко мне. Он что-то говорил, и крупные рябины плясали у него на щеках. Я не понимал его слов, и это лицо было незнакомо. Наверно, он с эсминца из группы прикрытия!
Радость сверкнула во мне. Невероятное счастье вернуло силы. Схватив за плечи своего спасителя, я встал на ноги и... увидел на околыше мятой бескозырки надпись латинским шрифтом: «Marina Militara»[18].
Глава пятая
НА РУМЫНСКОЙ ЗЕМЛЕ
1Плен!..
За это утро я уже не раз считал себя погибшим, но мысль о плене не приходила в голову. Лучше было умереть среди своих, у штурвала, или даже захлебнуться на той доске со скобами. Слово «плен» ошеломило меня. А корабль? Где корабль?!
Рябой матрос добродушно похлопал меня по плечу и помог взобраться на пирс. Тут было несколько человек с «Ростова». Старпом в нательной рубахе. Голова перевязана. Лейтенант Закутников. Еще четверо матросов, старшина рулевых Батыр Каримов.
Я едва держался на ногах. Вокруг стояли румынские моряки. Их форма была очень похожа на нашу, и все-таки это была чужая форма. Я не сразу понял, в чем различие. Бескозырки без пружин? Нет, не то. Звездочки нет — вот что! И эта надпись: «Marina Militara».
В конце мола возвышался толстый маяк с белыми и черными полосами. Я узнал его немедленно по силуэту и этим черно-белым поясам. Именно так он был изображен в лоции. И этот брекватер[19] из наваленных друг на друга гранитных глыб. Он тянется под прямым углом к молу. Мы — в Констанце. Где же еще?
За брекватером искрилось в мелкой зыби пустынное до самого горизонта море — тюремная стена от берега до неба.
И все-таки мы уйдем! На любой лодчонке, на доске, вплавь. Линия курса 90 тянулась от моих ног на ту сторону моря — до самого Севастополя.
Когда нас вели по пирсу на берег, подошел еще один барказ. Там тоже были наши, но лиц я не разобрал. Мы прошли мимо двух миноносцев — «Марешти» и «Мэрэшешти». Порт еще дымился. Вокруг — полный хаос: разрушенные здания, искореженные балки, разбросанные в беспорядке грузы. На железнодорожной ветке догорали товарные вагоны. Паровоз сошел с рельсов и уткнулся в пакгауз. А на северо-западе до сих пор полыхало пламя.
— Это есть ваша работа, tikalos![20] — Румын замахнулся линьком, но тот, первый, рябой, удержал его руку.
— Наша работа, — тихо сказал старпом Зимин. — Видите, что грохнуло тогда в порту? Эшелон с боезапасом. Теперь эта база долго не войдет в строй.
Нас заперли в пустом складе с железной дверью. Сквозь разметанную взрывом крышу ярко светало солнце.
— Не зря! — сказал Зимин, опускаясь на цементный пол.
Я спросил:
— А корабль?
— Нет больше нашего корабля...
Нет лидера «Ростов»! Все погибли. И Арсеньев, и Шелагуров, и Валерка... Три сотни моряков. Все — мертвые, а мы — в плену.
Кое-как мы перевязали друг друга тряпками. У меня была крепкая ссадина на голове, но я чувствовал себя лучше других. Зимину стало совсем худо. Губы его посерели, глаза закрылись. Лежа навзничь на цементном полу, он тяжело дышал, и при каждом вдохе из-под повязки на голове сочилась кровь.
Говорить никому не хотелось. Только Батыр Каримов, сидя в углу, бормотал что-то, путая башкирские и русские слова. Он вспоминал ковры, которые собирался везти домой в подарок, потом внезапно повторял команды. Помешался!
Когда уже смеркалось, ввели Шелагурова, Голованова и двоих матросов с «Киева». Их тоже подобрали на плаву румынские катера. Мы бросились друг к другу. Колено Голованова было обмотано толстым слоем грязных тряпок. Он прихрамывал, но перевязать не позволил и при этом как-то странно взглянул на меня.
Левая рука Шелагурова висела плетью. Лицо посерело от боли. Он не стонал, даже подбадривал нас, когда мы затягивали его руку в лубок из обломков ящика. Подойдя к Зимину, Шелагуров опустился на колени рядом с ним:
— Плохо дело. Все равно оставить его не можем. Добро! Там будет видно, а сейчас всем — отдыхать.
Здесь, в плену, с переломанной рукой, он чувствовал себя командиром. Я понял, что побег для него — дело решенное, хотя говорить об этом сейчас он считает преждевременным.
Все были усталыми до предела. Все чего-то ждали, прислушиваясь к голосам за дверью. В проломах крыши светилось розоватое зарево и проплывали полосы дыма. Констанца все еще горела. Хотелось пить, гудела голова.
На рассвете меня разбудил окрик: «Вставайт!» Ввалились несколько румынских солдат с длинными винтовками и офицер-немец в черном. Тех, кто замешкался, поднимали прикладами.
Зимин не двигался. Он тихо стонал с закрытыми глазами. Офицер ткнул его в бок носком сапога, покачал своей сухонькой головкой в высокой фуражке и распорядился:
— Alles raus![21]
Мы хотели поднять нашего старпома, но нас вытолкали наружу. Уже отойдя от склада, мы услышали пистолетный выстрел. Я посмотрел на Шелагурова, а он на меня. Скоро Черный догнал нас. Он шагал, как журавль, выбрасывая вперед тонкие ноги.
Рабочие разбирали битый кирпич, вытаскивали искореженные балки. Все-таки изрядно мы, им здесь наворотили!
В тупике, на крылечке особняка, немец отдал распоряжение румыну. Донеслось слово «официрен». Шелагуров шепнул:
— Может, не увидимся. Прощай! — и незаметно сунул что-то в мой карман.
Я услышал тихий и чистый звук часов. Они были хорошо знакомы мне, штурманский хронометр в водонепроницаемом корпусе, на эластичном металлическом браслете. Удивительно, как это румыны не отобрали их раньше? Видно, Шелагуров решил, что ему уже не пользоваться этими часами, а может, просто захотел оставить на память о нашей дружбе.
Шелагурова и Голованова забрали в дом. На Закутникова не обратили внимания. Он был без кителя. Нас повели дальше.
На узкой, подымающейся в гору улице, с калитками, заросшими вьющимися растениями, не видно было никаких разрушений, и, хотя румынские солдаты и немцы попадались довольно часто, улица имела удивительно мирный вид.
Вероятно, было около восьми. Домашние хозяйки с кошелками и сумочками, чернявые дети со школьными ранцами, пожилые мужчины в светлых пиджаках и темных шляпах — все они шли куда-то по своим мирным делам и с удивлением останавливались, глядя на нас. Не знаю, понимали ли эти люди, что именно мы вчера обстреляли их порт. Я не видел враждебности на лицах. Скорее они выражали любопытство, иногда жалость.
Мы не ели со вчерашнего дня, и теперь голод присоединился к жажде. На углу, у лавчонки без передней стены, люди пили что-то из больших кружек. Старик в шлепанцах толкал перед собой тачку с овощами. Откуда-то потянуло запахом подгоревшего молока. Я очень ясно представил себе это молоко, вздыбившееся белым пузырем над кастрюлькой и пролившееся на плиту. Если бы хоть глоток молока — горячего, густого!
Мы шли, молчаливые, угрюмые, спотыкаясь и хромая. Какая-то женщина сошла с тротуара на мостовую и сунула матросу булку. Румын-конвоир сделал вид, что не заметил. Тогда подбежала вторая — совсем молодая, в красном платке на плечах. Она протянула мне сверток в газете. Сержант оттолкнул ее. На мостовую посыпались лепешки, а девушка начала выкрикивать резкие и громкие слова. Вероятно, она отчаянно бранилась, потому что прохожие и даже наши конвоиры смеялись. Но нам было не до смеха. Каждый шаг отдавался звоном в голове, ноги подкашивались, а горло горело от жажды.