Брат Каина - Авель - Максим Гуреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...но все равно болит где-то в глубине, на дне болит и хочется плакать, рыдать. От бессильной злобы.
Авель вышел во двор.
Ночь.
Преполовение ночи: "Посвящается брату моему, рабу Божию Каину".
Вижу: "Они и порезали мне руки и поранили глаза. Веки. Вены".
Помышляют: "Слава Богу, что еще отсутствует ветер, который вполне мог бы затеять кровавую сечу и изрубить меня ветвями на куски. Затем, пройдя через переулок, я вышел на бульвар, который тянулся, кажется, до Крестовоздвиженской части. На каланче, видневшейся из-за верхушек деревьев, ударили в било обрезок железнодорожного рельса, привязанного к дубовым, оббитым кровельной жестью стропилам. Закачалось-закачалось... Я подумал, что, наверное, уже поздно. Хотя, впрочем, едва ли, ведь в конце длинного, туннелеобразного бульвара висели светильники, и здесь было светло почти как днем, ну разве что в пасмурную погоду. Скорее всего удар била обозначал смену пожарного караула на каланче. Так оно и получилось - облаченные в натертые до ослепительного блеска бузиной кирасы караульные проследовали через бульвар на одну из смежных с ним, с бульваром, улиц. Я тоже свернул и, пройдя еще несколько довольно безлюдных в ту пору кварталов, вышел к Обуховской заставе. Дом престарелых находился здесь в практически не освещенном, заставленном покосившимися заборами тупике, где только над дверью сторожки горела лампа-дежурка. Рассказывали, что раньше здесь была знаменитая Обуховская психиатрическая больница.
Домой я вернулся только под утро. Тихо, чтобы не разбудить мать, прошел на кухню, закрыл за собой дверь и поставил на огонь чайник. Потом обмотал полотенцем руку и, дождавшись, когда чайник закипит, открыл крышку и сунул руку туда. Больше всего я испугался того, что совершенно не почувствовал никакой боли, хотя прекрасно знал, что боль должна была быть адской, невыносимой, но ее почему-то не было, только немного покраснела рука (совсем немного!), а на полотенце выступили фиолетовые пятна. Значит, я не испытал никакого страдания, но лишь - брезгливое ощущение, подобное тому, когда под ногами яичной скорлупой хрустят выползшие после дождя на дорогу рогатые, пульсирующие черной икрой улитки.
Я открыл окно, высунул руку и увидел, как тотчас же от нее пошел густой клокастый пар, но вскоре и это прошло. Стало быть, можно спокойно, не тревожась ни о чем, заварить чай, вытереть уже остывшим полотенцем пенный налет в углах губ, достать из буфета чашки, чайник и воткнуть ему в горло проволочный кронштейн для сита. Ну что же - я так и сделал...
Настой оказался необычайно вязким и горьким, приклеившим распухший язык к небу, оставившим неистребимый привкус пузырящейся жженки, растекшейся по всем кивотам, тайникам и реликвариям рта.
Весьма и весьма оригинальный способ отогнать сон с его видениями и утолить жажду из перламутрового утреннего неба, отражающегося на дне чашки. Еще, я знаю, чашку используют и в качестве резонатора для старого глухонемого будильника, чей надтреснутый, ржавый голос тоскливо струится в морозном воздухе однообразной песней. Среди холмов. Нет, я не умею петь, не умею петь так хорошо, как мать. Моя песня скорее напоминает невнятную, еще в детстве безо всякого понимания заученную молитву Богу, который всегда был похож на нашего соседа сверху - молчаливого и, как мне казалось, грозного старика в вязаных деревенских хлопанцах. Топотал.
В коридоре раздались шаги - это проснулась мать. Потом прошла в ванную, и стало слышно, как по рукомойнику загрохотала пущенная из крана вода. Я включил радио".
Авель включил радио.
Увеличил громкость.
Уменьшил громкость.
Невыносимый треск в эфире, но подумал, что это трещит голова от бессонной ночи, и никакой настой не поможет.
К началу зимы работа над "Повествованием о жизни отца на Котласском лагпункте с приложением подробного описания его смерти, наступившей 26 ноября 1948 года в результате обострения милиарного туберкулеза" была почти завершена. Авель продолжал ездить в библиотеку каждый день. Утреннее путешествие незаметно превращалось в ночное путешествие, перетекало, когда желтые дрожащие огни освещают заполненные снегом низины, однообразные крыши доходных домов и бараков, курящиеся многоствольными трубами расположенных в подвале котельных, и реку, скованную льдом, в котором - особенно под мостами были проделаны проруби для полоскания белья. Лязгая на изъеденных солью рельсах, трамвай тяжело взбирался на мост, высекал дугами-пружинами искры из контактных проводов и переваливался на другой берег. На съезде с моста трясло, и по заледеневшему полу трамвая скользили войлочные сапоги, ботинки и пахнущие застывшим жиром овчинные унты. Приходилось как можно крепче держаться за поручни, оставляя на них следы скрюченных пальцев и покрытых оврагами ладоней.
Становилось весело, и Авель проделывал в заиндевевшем окне отверстия величиной с медяк. И через эти отверстия смотрел на улицу - в темноту...
Смотрел в темноту, туда, где из старинных книг были сложены погребальные пирамиды, которые в египтологии, кажется, назывались "мастабами". От старости некоторые книги уже невозможно было открыть, а названия, написанные на их обклеенных крафтовой бумагой обложках, невозможно прочитать. Это и понятно, ведь высушенные между страницами терракотовые листья папоротника скрывали многие выцветшие буквицы. Веяли, веяли подобно рипидам, создавая непроницаемую для солнечного фотографического света сырую тень.
Буквицы. Буквы. Рукописи. Знаки. Свитки.
Хранитель рукописей и свитков, Корнилий Людовикович Бартини, страдал одышкой. Приезжал в библиотеку каждое утро, часам к девяти, на трамвае. Медленно поднимался по лестнице на крыльцо, отпирал кенофатий, снимал с головы подбитую фланелью шапку-ушанку на кроличьем меху, вытирал свежим носовым платком выступивший на лбу пот, искал ухо, находил его немедленно и по привычке складывал из него граммофонную трубу-воронку. Прислушивался.
И это уже потом Авель узнал о том, что у Корнилия Людовиковича был родной брат Роберт Людовикович - авиационный конструктор. В 37-м году его арестовали, обвинив в военном шпионаже в пользу фашистской Италии, а через год расстреляли.
На книжном столе были разложены стреляные гильзы.
Исписанные мелким почерком листы папиросной бумаги.
Карандаши.
Увеличительное стекло.
Пенал.
Логарифмическая линейка.
Бронзовый лафет для перьев.
Настольная лампа на мраморном постаменте.
"Мефисто".
Зеленое сукно, в некоторых местах залитое чернилами.
Ворс, вытертый острыми локтями до дыр, из которых нестерпимо дуло зимой, и поэтому приходилось их затыкать специально припасенной для того ветошью из ветошного сарая.
Мышиный помет.
Ядра.
Зеленые яблоки.
Мухи на потолке.
"Повелитель мух".
Настенные часы.
Патронташ.
Стоящие в шкафу за стеклом фотографии! Так и экспонаты в музее.
Гипсовые слепки.
Зал подлинников.
Падающий на голову стеклянный потолок, рассыпающийся при этом тысячами кварцевых брызг, что подобно озарению, подобно вспышке синего прозрачного газа.
Авель сразу же вспомнил, что одна из гильз, разложенных между книг, была запаяна. Он наклонился и, едва разбирая полуосыпавшиеся надписи, сделанные карандашом, прочитал: "Все дело было в том, что умерших в лагере хоронили в безымянных могилах, которые отмечали только номером согласно акту вскрытия, произведенного в тюремном морге. Чтобы сохранить об отце хоть какую-то память, ведь его фотография из личного дела была вырвана и впоследствии утеряна, тюремный врач Яков Эдуардович Шимкунас, кажется, из тракайских караимов, вложил внутрь трупа запаянную, от крупнокалиберного пулемета гильзу со свитком, содержавшим апокрифические сведения об отце. В частности, описание его внешности, сделанное с топографической точностью, информацию о росте и весе, рисунки различных частей его тела, которые впоследствии могут быть просто незаменимы для его реставрации, а также различные примечания и патологии. Например, между средним и безымянным пальцами правой руки у отца сохранилась рудиментарная кожистая перепонка, пропускавшая свет. Красный свет. Или: надбровные дуги имели очертания пологих, бесконечно долго спускавшихся в заполненную соляными отложениями долину холмов".
Авель взял гильзу и вскрыл ее, как снял печать.
"Господи, призри на убожество мое",- было написано на первой печати.
"И нальется небо кровью, и изойдет дождем, и напоит высохшую землю, и отравит ее ненавистью",- было написано на второй печати.
"Отныне ты будешь лишен имени, и век твой пребудет бесконечен",- было начертано на третьей печати.
"Беспечность - удел обремененных грехом, а памятование смерти праведных",- было написано на четвертой печати.
"Имея лишь мысленное собеседование со демонами, ты уже согрешил, даже если руки твои не обагрились кровью избранных",- было написано на пятой печати.