Молох морали - Ольга Михайлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот смотрел на Дибича со странной, нечитаемой улыбкой, потом покачал головой.
— Чего же смеётесь?
Лицо Нальянова окаменело.
— Я не смеюсь. Стараюсь понять. Вы же вроде поэт…
— Я уже давно не писал стихов, — отмахнулся Дибич. — Раньше созвучие приходило само, без поисков, а сейчас… Стих не удаётся, все распадается, как мозаика, слоги враждуют со строгостью размера, понравившееся слово, несмотря на усилия, исключается ритмом. Ничего не получается. Я не могу закончить ни одного стиха.
Дибич не лгал: уже год он не мог дописать ни одного стихотворения. Даже меткий и точный эпитет звучал слабо, как медаль у неопытного литейщика, который не умел рассчитать необходимое количество расплавленного металла для наполнения формы. Он начинал работу сызнова, и строфа в конце концов подчинялась, иной стих звучал с приятной жёсткостью, а сквозь переливы ритма проступала симметрия, созвучием звуков вызывая в душе созвучие мыслей. Но целого не получалось никогда.
— Ну, а это… как её, — Нальянов щёлкнул пальцами, — любовь? Или тоже — пустое?
— Бросьте, — Дибич нахмурился, вспомнив только что виденную сцену, промелькнула в памяти и Климентьева, — для кого это пустое? — ядовито поинтересовался он. — Между моралью и непредсказуемостью плоти — пропасть. Только мы и знаем, какие бури разыгрываются в душе, и какую боль они причиняют. Начиная с болезненных извращений, что разъедают стыдом и самопрезрением, и кончая вихрем страсти — кто в силах побороть себя?…
Дибич остановился, снова напоровшись, как судно на риф, на застывший взгляд Нальянова. Тот озирал Дибича, чуть склонив голову, и в зелёных глазах стояла трясина. Взгляд этот странно заворожил Дибича, и он неожиданно бездумно высказал затаённое, что говорить вовсе не собирался.
— Не знаю, где кончается трепет любви и начинается блуд, но даже блуд влечёт не столько чувственностью, а непреодолимым соблазном полного упоения, разрешением последней тоски, каким-то предельным восторгом…
— И вам оно удавалось? — с неожиданным любопытством спросил Нальянов.
— Наверно нет, но не надо строить из себя «холодного идола морали», хоть у вас и получается. — Юлиан, как заметил Дибич, при этих словах усмехнулся, но не сделал вид, что не понимает, о чём речь. Он, стало быть, явно уже слышал эти слова или от Нирода или от кого-то другого. — Все мы с виду благопристойные люди, некоторые даже заслуживают репутацию «светлых личностей», но как много мук, тьмы и порочности в глубинах даже самых «светлых личностей»! Я не прав?
— Не знаю, — Нальянов задумчиво пожал плечами. — Возможно, подлинная жизнь человека — та, о которой он даже не подозревает. Но в плотской жизни мне мерещится что-то унизительное.
Дибича передёрнуло.
— Даже так? Предпочитаете играть? Впрочем, все мы играем свои благопристойные роли и так вживаемся в них, что даже умираем с заученными словами на устах. Но что я… Я же не о том. Я понимаю, что ваше занятие, видимо, политический сыск, но я аполитичен. Я хотел спросить, вы… вы сами… выбрали рабство? Свободу? — Дибич вдруг нахмурился, лицо его исказилось, — только не лгите, мне это… важно.
Нальянов некоторое время молчал, кусая губы, потом всё же проронил.
— Насчёт рабства, — Нальянов усмехнулся, — помните старую остроту? «Извозчик, свободен?» — «Свободен». — «Ну так кричи: да здравствует свобода!» Я, наверное, так же свободен, как тот извозчик, просто не кричу об этом. Мне не нужна французская свобода. Француз — он всегда премьер-министр, даже на своей кухне. Они — наследники римского права, законники, и никто ведь этой любви к законам и свободе не насаждал там силой. Они хотят соблюдения своих прав и защищают закон. У нас же, богоискателей, борьба за соблюдение закона и народную свободу всегда была уделом отщепенцев, с точки зрения которых народ туп и глуп.
— А может, не так уж они и неправы? Что это за народ, которому не нужна свобода?
— Народу богоискателей нужна не свобода, а истина, а так как отнять истину нельзя, мы вопросами прав не озабочены вовсе. Нас легко увлечь планами построения Третьего Рима, Царства Божия на земле, мировой революции, но, если и свершится что-то подобное, свобод-то и законов никогда не прибавится, а вот нищих богоискателей прибудет с избытком. Но это я к слову. Однако после вашего страстного пассажа о плоти… — он нервно усмехнулся, — человек, алчущий любви, свободным тоже ведь быть не может. Вы побледнели, глядя сегодня на эту рыжеволосую. Может быть…
Дибич зло ухмыльнулся. Его разозлило, что Нальянов, оказывается, заметил это.
— Вы наблюдательны.
— L'amour? — усмехнулся Нальянов, хоть глаза его не смеялись.
— Это вы о барышне, что с вас глаз не сводила?
Как ни старался Дибич, в его голосе проступило уязвлённое самолюбие. Он помнил взгляд Елены на Нальянова. В царственных же глазах Нальянова пробежали вдруг искры, лицо обрело картинную красоту, голос же стал вкрадчив и мягок. Он усмехнулся.
— Ревнуете?
Это слово и томно-изуверская интонация, с какой оно было произнесено, неожиданно взбесили Дибича. Ногти его впились в ладони. Сплетни Левашова не достигли его души, но теперь одно лишь это слово и зелёная трясина глаз мгновенно открыли ему, что он был глуп, безоглядно доверяя Нальянову и читая ему проповеди о тривиальности морали. Сам он собирался навести разговор на женщин, но сейчас разговор вёл вовсе не он. Дибич напрягся всем телом.
— Мне предпочли вас, и разумному человеку остаётся только смириться с поражением.
Нальянов взглянул на Дибича в упор. Глаза его потухли.
— Так это из-за неё вы не спали две ночи? — интонация Нальянова была теперь безрадостной и какой-то бесцветной, но жёстко утвердительной, и он, не дожидаясь ответа, устало и пренебрежительно покачал головой, — ох, зря.
Дибич снова замер. «Где не появляется — там паскудит, как кот…» — пронеслись в его памяти слова Левашова. Он тогда не поверил, зная, сколь мало можно доверять Павлуше, но эти несколько надменных слов обнажили пропасть понимания тех вещей, в коих Дибич считал Нальянова несведущим.
— Вы, кажется, обмолвились, что не любите слабый пол. Откуда ж такая уверенность?
— Холодная логика и только. — Нальянов теперь испугал Дибича: что-то бесконечно зловещее промелькнуло в его насмешливом цитировании. — Забудьте о ней.
Дибич несколько секунд молчал.
— Это… приказ? — тон его был спокоен и тускл. Он впервые подлинно увидел в Нальянове противника и соперника.
Тот поморщился.
— Боже упаси. Вы же хотели «понимания». Я вас понял и как «холодный идол морали» даю вам добрый совет.
— Стало быть, наименование Нирода принимаете?
— В некотором роде, да, — Нальянов говорил рассудительно и мрачно, — все три слова верны по сути, правда, в совокупности они себя отрицают. Но вам, логику, такого не объяснить. Просто… — он с тоской уставился в темноту за окном, — так будет лучше.
— Выходит, Елену Климентьеву ждёт судьба мадемуазель Елецкой? — Дибич сыграл ва-банк.
Нальянов ничуть не удивился и не спросил, откуда ему известно это имя. Вздохнул и откинулся в кресле. Дибич снова отметил царственный разворот плеч и прекрасную осанку Нальянова. Тот тем временем медленно проговорил:
— Если мадемуазель Елецкая возьмётся за ум и выйдет за Иванникова, её ждёт обычная женская доля — рожать да растить детей. Если мадемуазель Климентьева возьмётся за ум — она тоже будет рожать и воспитывать детей. Слово «судьба» тут неуместно… Судьба — это об очень немногих, — теперь в голосе «холодного идола морали» слышалось ленивое пренебрежение.
— Как же Елецкой за ум-то взяться, если, как говорят, вы её с ума-то и свели, у жениха отбили, а после кинули-с.
— Бросьте. Это фантазии Деветилевича или небылицы Левашова?
— Это Боря Маковский из Парижа вернулся.
— А, — рассмеялся Нальянов и, подражая кабацкой цыганщине, промурлыкал, — «к нам приехал наш любимый Борис Амвросиевич родной…» — некоторое время он продолжал смеяться, явно забавляясь, потом умолк.
— Так Боря лжёт? — поинтересовался Дибич, видя, что Нальянов не собирается комментировать слова Маковского.
Нальянов вздохнул.
— Я уже сказал вам, дорогой Андрей Данилович, что понимаю, когда вас именуют подлецом те, кто мыслит иначе. Понимаю, ибо сталкиваюсь с тем же. Голову я барышне не кружил, у жениха не отбивал, надобности никакой в упомянутой мадемуазель не имел. Всё это — домыслы.
— Ну, что ж, хоть в ошибке любой женщины есть вина мужчины, но… хочу вам верить. Предполагается, что «холодный идол морали» сам должен быть безупречен. А вы говорили, что у вас поступки со словами не расходятся… — Дибич умолк, заметив ощетинившийся вдруг взгляд Нальянова.
Тот зло усмехнулся.
— Говорю же вам, слишком логично мыслите, дорогой Андрей Данилович, слова у вас однозначны и поступки — одномерны. Я же, в отличие от вас, признал не только наименование «холодного идола морали», но и то определение, которое вы отрицаете. Я — подлец, Дибич.