Красный сион - Александр Мейлахс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бенцион Шамир давно привык чувствовать себя одиноким: вокруг него не было людей, которые могли бы разделить с ним его сказку. Да и сама эта сказка непонятно в чем теперь и заключалась. Когда ему доводилось знакомить с Тель-Авивом иностранных писателей, он всегда проводил их мимо сверкающих «бутиков» и дорогих кафе с величайшим презрением: зачем плодить столько сортов обуви и пива, зачем столько платить за мрамор, когда в бетонной забегаловке через два квартала кофе намного вкуснее? А вот желающих служить в армии все меньше и меньше!..
Он спохватывался, что превращается в старого брюзгу, и начинал следить за собой, но это было нелегко: брюзжание – еще самое невинное из того, на что способны люди, утрачивающие любимую сказку. Поэтому он старался поменьше бывать на людях. Наполнив дом неземной музыкой кого-нибудь из великих немцев, отделяясь от земли и сам и чувствуя себя предателем, оттого что позволяет страданиям перерастать в красоту, он, ссутулившись, бродил по большой комнате, заставленной и заложенной книгами на четырех языках, включая немецкий, освоенный им из принципа, – чтобы никто не мог подумать, что он сводит счеты с немецкой культурой. Свои жилищные потребности он свел к минимуму: в процветающем Израиле он оказался некоммерческим писателем, хотя его сочинения изучались в университетах. Одному ему на жизнь вполне хватило бы, но статус требовал большего. А кроме того, он не мог брать деньги у женщин, с которыми ему доводилось жить под одной крышей или путешествовать по Европе (Германию и Польшу он все-таки объезжал стороной – к чему изводить себя сверх необходимого?)
Женщинам он нравился – известный писатель, интересный мужчина… Он был бы даже не просто интересным, но очень интересным мужчиной, если бы не держался так упорно за старомодные и, прямо скажем, дурацкие усики, придававшие ему сходство с Чарли Чаплиным. И все же немало женщин нежно гладили его по шее, сочувственно дивясь, откуда у него такая лесенка шрамов. Он тоже не раз влюблялся, но любовь не открывала ему наидрагоценнейшего из своих даров – забвения. В самые страстные или поэтические минуты в его воображении начинали копошиться настырные картинки – а как бы его избранница смотрелась на соломе в манеже? В закопченной пещере церкви? В духовке мечети? В воше-бойке? В товарном вагоне? Со струйками грязного пота, бегущими по этой трогательной коже… Под куском мешковины с самодельной надписью «карамель»… На палубе, залитой кровавым гороховым супом… А что, если бы они вот так и закоченели, – как бы стали разгибать их сплетенные руки и ноги?..
Он и в каком-нибудь римском соборе Святого Петра невольно прикидывал, сколько беженцев можно было бы разложить на этом изумительном полу – двадцать Билограев, не меньше…
Последняя его привязанность, носившая традиционное имя – Рахиль, была женщиной тоже не первой молодости, но все еще красивой, не столько увядшей, сколько потемневшей (прикрытые ее веки ассоциировались прямо-таки с черносливом) от безысходной вины перед четверкой дочерей-погодков, которых она ухитрилась без мужа прокормить и обеспечить высшим образованием на скромные доходы от все новых и новых книжек по теоретической педагогике. Теперь все дочери, что называется, стояли на собственных ногах, все жили в благоустроенных странах и все до одной были смертельно обижены на мать за то, что, когда они были детьми, она не уделяла им положенного внимания. Ты помнишь, постоянно упрекала ее то одна, то другая дочь, как я собиралась на первый урок, на карнавал, в бассейн, на пикник, и все были с родителями – одна я одна!.. Но я же в это время зарабатывала деньги на твою одежду, на твой карнавал, на твой бассейн, на твой пикник, потому и не могла прийти, уже и не отвечала последняя Рахиль, давно усвоившая, что зарабатывание такой вульгарной вещи, как деньги, не освобождает от ответственности перед потомством. Кончилось тем, что ее дочь, живущая в Канаде, выписала мать к себе в гувернантки, когда у нее возникли трудности с собственными детьми. Преступная мать отказать не посмела и, обливаясь слезами, отбыла в заокеанскую ссылку.
Пытаясь скрасить разлуку, Бенцион Шамир написал пьесу «Бунт стариков» – о том, как разъяснял он в интервью, что веками проклинаемая тирания старших над младшими сегодня сменилась обратной тиранией – младших над старшими. Пьеса большого успеха не снискала: из того, что старики всегда ругали молодежь, следовало, что они всегда были неправы. Шамиру эта логика открылась в прибрежном кафе во время вечернего разговора с заезжим американским критиком, и тот невольно отметил, что его собеседник в ртутном свете фонарей напоминает посеребренного Чаплина. Бенци тоже что-то прочел в его взгляде и осекся: а вдруг он и в самом деле превратился в старого чудака, цепляющегося за старые сказки, когда мир уже давно переключился на новые?
Он уже давно начинал жить сравнительно полнокровной жизнью, только погружаясь в очередное сочинение, в очередную фантазию, промежутки между ними пересекая так, словно это был пустынный тракт меж двумя колодцами. Но все колодцы в последнее время пересохли, и брести становилось все труднее, все несноснее…
Нужно было возвращаться к людям. И заново зарабатывать средства на старость, которая уже не только постучалась в дверь, но и шагнула через порог, отсутствие которого в израильских квартирах позволяло с большим удобством выгонять на лестницу воду резиновой шваброй, именуемой «магав».
Собственно говоря, вслед за вступившей в его жилище старостью в него постучалась и сама матушка-смерть – Бенци пришлось вновь отведать носилок, с которыми ловко управлялись два бравых медбрата, на этот раз переговаривавшиеся друг с другом о делах, уже не имеющих к страждущему ни малейшего отношения. Если родина когда-то встречала Бенци со слезами на глазах, то провожать его она явилась без всяких сантиментов.
На первый раз, как выражаются в России, он отделался легким испугом, и тем не менее нагой, освобожденный от иллюзорных излишеств мир больницы снова напомнил ему: ты никто. Не исключение. Ясновидящий маг в болотном халате видел его насквозь и прочел в его сердце все обиды и рубцы – и рубец имени Рахили, и рубец имени папы, и рубец имени Фани, и рубец имени Шимона, и рубец имени Берла, и целых два рубца имени потери его портсигара, и даже все последующие, уже, казалось, не такие глубокие, но все равно сумевшие запечатлеться даже и на очерствевшем сердце.
Операции пока не требовалось, и все-таки новый образ жизни оказался делом дорогостоящим. А средств на прислугу, хотя бы и филиппинку, которая должна была избавить его от бытовых усилий, уже явно недоставало. Время при этом работало против него – возможности зарабатывать выступлениями, поездками, статьями-однодневками неуклонно снижались, а нужда в посторонней помощи так же неуклонно росла. В обозримой перспективе забрезжил дом престарелых, порождая в его исполосованном сердце холод тем более неотвратимый, что Бенци еще очень давно убедился в своей недостаточной квалификации, чтобы суметь быстро и решительно уйти из жизни по собственной воле.
Словом, требовалась какая-нибудь прилично оплачиваемая и не слишком обременительная государственная служба.
Его старые боевые друзья занимали высокие посты во многих министерствах, однако наиболее привлекательным ему показалось культурное представительство Израиля в обновленной России. Бенцион Шамир и впрямь подходил для этой должности без всякого блата и туфты: знаток русской литературы и советского быта, несмотря на все прошлые сложности, относившийся к России с искренней симпатией как к хотя, быть может, и невольной, но все же избавительнице европейского еврейства от окончательного истребления, – и так далее.
И так далее.
* * *Кажется, именно евреи подарили России такое истинно русское слово, как «шмон». Бенцион Шамир не желал для себя никаких послаблений и вполне сочувственно докладывал в аэропорту Бен-Гурион, куда, зачем и от кого он едет, милым строгим девушкам в форме, совсем не похожим на тех, которых он когда-то видел в Билограе. Помнится, не наделала большого шума компашка журналистов, ухитрившихся пронести в самолет сквозь таких же девушек сумку с незаряженными автоматами, – но ритуалы есть ритуалы. Гипнотические пассы, не позволяющие пробудиться от господствующей сказки.
В ординарнейшем «Боинге» компании «Эль-Аль» соседом по креслу оказался молодой человек, напомнивший Бенци «старого разведчика» с партияабадского базара. Он был уже без бинтов, при обеих руках, при костюме и плоском ежике, а оттого еще более бодрый и уверенный в себе. Судя по всему, он действительно любил пиво, но еще больше любил сказку о красивой жизни, приобщиться к которой ему удавалось единственным способом: каждые пять минут вызывать понимавшую русский язык вышколенную стюардессу и в выражениях, казавшихся ему изысканными, заказывать все новые и новые жестяные цилиндрики.