Катаев. Погоня за вечной весной - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Трава забвенья» — пушкинское из «Руслана и Людмилы». Витязь выезжает на «старой битвы поле», недоумевая, кто его «усеял мертвыми костями».
Зачем же, поле, смолкло тыИ поросло травой забвенья?..Времен от вечной темноты,Быть может, нет и мне спасенья!
На этот раз это была ясная и прекрасная реалистичная проза о собственной юности и безвозвратности жизни с увлекательно-драматичными историями и, конечно, ассоциациями, раздумьями, цитатами из Бунина, Мандельштама и даже Бурлюка, вполне подпадающими под старинное определение «лирические отступления». Катаев взял еще одну высоту мастерства.
Повесть о вырванном сердце. Его выхватили из рассеченной груди героя, а потом это сердце привязали к красному знамени «восставшие ламы», и все это бред лежащего в сыпняке: «Буддийски-красный цвет»… Но и «девушка из партшколы», сдавшая белого офицера в ЧК, будучи «персональным пенсионером», «старой большевичкой», пишет герою письмо со словами: «Но я его все-таки любила. Хочешь знать правду — и сейчас люблю, пишу это перед смертью. Сердце у меня давно вырвано».
Засохший комочек человеческого сердца, прикрепленного лентой к древку революционного стяга, Катаев увидел в историческом музее в Улан-Баторе, где побывал после войны (и крепко пил «за дружбу» с маршалом Чойбалсаном). В конце 1960-х годов он приехал в Монголию с сыном и в музее показал ему этот страшный экспонат.
Повесть о жизни меж двух твердынь — между Буниным и Маяковским, но и о секретах сознания и подсознания, так занимавших Катаева: «Кора головного мозга хранит отпечатки всех впечатлений жизни под надежной охраной механизма памяти, ключом к которому наука еще не овладела».
Читатели только и говорили что о катаевской улетной «Траве забвенья», но пресса реагировала слабо. Правда, спустя три месяца после публикации появился восхищенный отклик в «Литературной газете» литературоведа Олега Михайлова: «Написана повесть с такой пронзительной силой, что временами ощущаешь как бы зрительные галлюцинации». Сравнивая раннего, «бунинского», Катаева и более позднего, «красного», критик отмечал: «Странное дело, тот, “первый Катаев” запечатлен более зримо, так сказать, овеществлен и материализован, хотя, кажется, ничего общего не имеет с автором знакомых нам произведений 20-х годов, популярным советским прозаиком и драматургом. “Мне, русскому офицеру, георгиевскому кавалеру…” — повторяет он». Это же по-своему подметила и разозленная Лиля Брик, сообщавшая своей сестре Эльзе Триоле: «Вася (Катанян. — С. Ш.) всецело присоединяется ко мне и сердится даже еще больше. Он говорит, что все это о Володе написано, чтоб сбалансировать восторги перед Буниным. Черт знает что!..»
Претензии Брик касались баек, рассказанных Маяковским Катаеву: как именно он встречался с Блоком и мог ли режиссер Николай Евреинов не накормить его ужином: «Мы получили от жены Евреинова возмущенное письмо».
«А “среднего размера карлика — страшного новатора” Шкловский принял на свой счет (Вася говорит, что он именно его имел в виду. У них старые счеты) и недавно в Политехническом отстегал, говорят, автора, — продолжала Брик. — Никогда у Володи не было “невычищенных ногтей” — это мелочь, но противная».
Впрочем, она была верна своей нелюбви к Катаеву, посягавшему на принадлежащее единственно ей… А ведь ее не было в Москве в тот последний вечер, когда Маяковский, по Катаеву, «драл невычищенными ногтями пыльную шкуру медведя» — да, всегда эффектный, внешне идеально упорядоченный, но тогда потерянный и не похожий на себя. Катаевский образ прост: Маяковскому было не до красы ногтей в состоянии предельно болезненном…
У каждого свидетеля того вечера остались свои, в чем-то не совпадающие воспоминания, поэтому, в конце концов, не важнее ли отдельных деталей — способность точно передать ощущение от человека? Кажется, это у Катаева получилось бесподобно.
Госпремию ему, конечно, не дали. Не допустили даже до второго отборочного тура. А ведь ему уже было семьдесят.
Юбилей шумно отмечали в Переделкине. «Съехались молодые гости, выкормыши “Юности”, — вспоминал Аксенов, упоминая Гладилина, Вознесенского, Ахмадулину, Рождественского, Окуджаву, — рекой лилось отменное вино, а подвыпивший хозяин все грозил: “Сейчас, старики, я вам выставлю такое вино, какого никто из вас, плебеев, никогда и не мечтал пить!” Не исключено, что ему мгновениями казалось, будто время отъехало назад и он снова в своей молодой компании двадцатых годов».
У него постоянно были люди.
Марину Влади, еще до ее романа с Высоцким, привез Гладилин. «Мы заехали в Переделкино, на дачу к Катаеву, причем без приглашения, — вспоминал он, — но Валентин Петрович, увидев Марину, засуетился, развел костер, сразу набежал народ…» Веселье длилось до ночи. Появился Евтушенко, который уже не отпустил красавицу вдвоем в Москву с приятелем, и присоединился к ним.
Любопытная деталь из мемуаров Гладилина: «Вопрос по существу она задала нам с Васей [Аксеновым], когда мы сидели где-то втроем. “Толя и Вася, если бы вы знали, как мне хорошо с вами. Только я одно не могу понять — почему вы оба такие антисоветчики? Вы живете в прекрасном мире социализма и все время его критикуете! Что вам не нравится в Советском Союзе?” И завелась. Мол, вы не представляете себе, какая жуткая жизнь в мире капитализма. Приводила массу подробностей… Ну нам хватило ума не спорить о политике с красивой женщиной».
С Высоцким Катаев был знаком, но не более. Эстер рассказывала: во Франции на приеме, где были писатели и артисты с Таганки, Катаев цитировал какие-то стихотворные строки и никак не мог вспомнить автора, и тут Высоцкий, оказавшийся рядом, назвал забытое имя.
— Да, да! — воскликнули они в один голос.
Журналистка Кира Васильева писала: «К Катаевым сзывали специально на Булата. Собрался тесный кружок своих. Мне было девятнадцать, среди своих я оказалась только потому, что меня опекала Женя Катаева, дочь писателя, которая была много старше. Она ввела меня в кружок своих переделкинских подруг… Все эти тридцатилетние дамы как-то одновременно оказались разведены и вовлечены в сети новых любовных интриг… Как это было принято у Катаевых, и в этот раз мужчины блистали остроумием, а все женщины были чертовски хороши. Среди красавиц выделялись Белла Ахмадулина и невеста Окуджавы Ольга, словно списанные с пушкинских сестер Лариных. Бард спел самое популярное из своего репертуара. Женская половина общества не сводила с него восторженных глаз, а во время “Молитвы” у многих выступили слезы. Булата это внимание распаляло, он словно забьи об Ольге. Вдруг она что-то сердитое нашептала ему, порывисто вскочила и убежала, ни с кем не попрощавшись. Он — за ней вслед… Та сцена у Катаевых странным образом спроецировалась на дальнейшие отношения Булата и Ольги…»