На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как попал я в знатоки липизанской породы, о том я мог только догадываться путем следующих умозаключений. «Король» хотел доставить удовольствие своей дочери. А дочь сообщила отцу, что у ее любимого профессора есть знакомый из Москвы, который знает… Что знает? Приятель мой видел у меня книгу о липизанах, которую подарил мне Сноу. Тут, вероятно, и произошел разрыв в информационной цепи. А «король» был доверчив в отношении ко всему, что исходило от единственной дочери. Например, как всякий американец с деньгами, был он человеком партийным, и когда его партия, при его финансовой поддержке, взяла верх на президентских выборах, то ему было предоставлено почетное место в праздничной колонне, сопровождающей вновь избранного Президента на пути из Конгресса в Белый Дом. У американцев, коренных, «породистых», настоящих, а не только по паспорту, есть давняя традиция заниматься исключительно своим делом, а если дело не твое, но все же надо им заняться, то, не тратя попусту ни времени, ни мозгов, попроси помощи у понимающих в не твоем деле. И вот по настоянию всё той же любимой дочери «король» обратился к ее любимому профессору за советом: как обозначить ему свое присутствие в красочной колонне? В результате в президентском параде участвовала смена липизанов, причем, гарцевали на них, кажется, всадники в шлемах, как у бойцов Первой Конной, буденновках, специально сшитых ради такого случая. Удивительно ли, что у того же «короля» я оказался в гостях как эксперт по коневодству?
У меня за плечами был уже не один десяток лет наблюдений за тем, как ведут себя при осмотре лошадей настоящие знатоки, так что бессловесная часть роли гоголевского «ревизора» мне, возможно, даже и удалась. В сопровождении всего «королевского» конюшенного штата я прошел по конюшням, где стояло триста голов нарядных, массивных коней, точно таких, что носили австрийского императора в рыцарских доспехах, когда изъявлял он желание принять участие в турнирах. Масть у липизанов преимущественно серая, и я, бросив взгляд на типичный очередной экземпляр, устремлялся дальше, но если попадались рыжие, а также гнедые, то я останавливался и мой взгляд становился еще пристальнее. От меня ждали и замечаний, но, лишь качнув головой, я двигался дальше. Был один вороной, к нему я зашел в денник и взял его за правое копыто (так делал мистер Форбс). Сопровождающие нагнулись вместе со мной, вновь ожидая замечаний. Я же только еще значительнее качнул головой и двинулся дальше, не пропустив ни одного денника. Но время затянувшейся сценической паузы в конце концов истекло…
О, как знакомы мне были эти обращенные ко мне лица, хотя видел я их впервые в жизни: «королевские» конюхи, тренеры – если бы мою речь прослушали точно такие же коммунистические конники там, далеко-далеко, по другую сторону океана, они бы умерли – со смеха, а мои американские слушатели, из вежливости, лишь смущенно опустили глаза. Прямо на меня был устремлен один-единственный взгляд. Так смотрели на Турбина мои сокурсницы, а на мою долю, судя по глазам моей американской молоденькой слушательницы, досталось отраженное пламя восторга, возженного речами моего прогрессивного приятеля.
Хочу надеяться, что произнесенный мной монолог остался никак не записанным. Но произнес я его, вспоминая все того же Владимира Николаевича Турбина. Пламенно и непонятно – такими у меня в памяти остались его лекции, а также мой собственный ответ ему на экзамене. Отвечая Владимиру Николаевичу, я, подражая ему, говорил горячо и – не отдавал себе отчета в том, что говорю. Проще сказать, сам себя не понимал, а Турбин поставил мне «отлично».
– Что ж, – после меня взял слово сталелитейный «король»-коневод, – после всего, что мы сейчас услышали, будем ли мы топтаться на месте или же пойдем вперед?
Конюшенные работники так и сидели с глазами опущенными долу, а во взгляде дочери читалось: «Вперед!».
На обратном пути, делая пересадку в том же аэропорту, крупнейшем перевалочном пункте, я каждый раз вздрагивал, если раздавалось объявление по радио: не меня ли вызывают? «Королю» я отправил открытку с признательностью за гостеприимство и получил ответ: «Жаль, не дали знать, что будете в наших краях. Я бы опять пригласил Вас выступить».
А в Липицу мы с Ленартом Мери попали, когда холодная война уже подходила к своему концу. Шел восемьдесят четвертый год – юбилейный. Что за юбилей? Сорокалетие книги Джорджа Оруэлла «Девятьсот восемьдесят четвертый», а это, как известно, первый большой идеологический гвоздь, вколоченный в наш политический гроб. Пока шла война, Оруэлла на Западе придерживали. «Опубликуешь – разведусь!» – это английский издатель услышал от своей жены, когда он получил «Скотный двор», рукопись первой из двух, направленных против нас, книг, которые Оруэлл написал, доказывая, что мы и сами знали, но вслух не могли сказать, а именно, что наш «социализм» – не социализм. По крайней мере, именно это он хотел сказать, а поданы его книги были иначе, из них, вопреки его намерениям, сделали просто-напросто антикоммунистическое пугало, но это уже другой вопрос. Рукопись поступила к издателю в сорок третьем – год Сталинградской битвы, так что жена издателя припугнула его разводом, если только вздумает он издать политическую сказочку, в которой народ, в данный момент ведущий войну с фашизмом, представлен в виде послушных скотов. А как только наши пушки отгремели, так одна за другой были выпущены две оруэлловские книги и сброшены две атомные бомбы, и хотя бомбы были сброшены не на нас, но, как тот же издатель удостоверил в мемуарах, книги и бомбы имели одну цель – СССР. О бомбах я помнил с детства, об Оруэлле узнал много позднее, а книги прочитал еще позднее, за границей. У нас в стране они были запрятаны настолько, что, даже имея доступ в спецхран, я не мог их получить, чтобы проверить цитаты. Цитаты же, чтобы не полагаться на свою память, мне необходимо было проверить перед отъездом на конференцию, ту самую, международную, которая по случаю сорокалетнего юбилея устраивалась в Югославии.
Что говорит современным сердцам имя этой в сущности уже не существующей страны, судить не берусь. В памяти моего поколения – это роман Елизара Мальцева «В горах Югославии», сначала удостоенный Сталинской премии, а потом изъятый из обращения – это когда на уроках мы вдруг услышали о «кровавой собаке Тито». С нами в школе вместе учился сербский паренек-эмигрант Милен Маркович, и про своего отца, оставшегося там, в Югославии, он знал лишь одно – отец в тюрьме, но что вызвало конфликт между нашими странами, никто из нас понятия, конечно, не имел. Не мог нам ничего объяснить и Милен. Хотя его собственный отец оказался жертвой конфликта, но это еще ни о чем не говорило, потому что (как рассказывал Милен) отец его сидел при всех конфликтах, внешних и внутренних, его, как Фунта у Ильфа и Петрова, то и дело выпускали и тут же опять сажали. О нем, оказавшись в Югославии, я стал расспрашивать. Живой классик, их Ахматова, поэтесса Десанка Максимович говорит: «О таком я не слыхала, однако спрошу у Джиласа». Но Джилас, по ее словам, как ни странно, сказался ничего не помнящим, и лишь один писатель, участник конференции, вспомнил, что в студенческие годы они слушали курс политической экономии у некоего Марковича, слушали-слушали, а потом перестали слушать – лектор исчез: так статисты несут основную нагрузку в исполнении исторической трагедии, но у них роль неблагодарная – они остаются статистами. Если это и был отец моего школьного приятеля, то все равно, по-моему, так и осталось неясным, что же тогда нашу страну поссорило с титовской Югославией. Годы спустя, буквально в двух шагах от нас, толпившихся против Кремля на Большом Каменном мосту, проехал в отрытом лимузине, едва приподнимая руку в наполовину спущенной перчатке, грузный, уже очень пожилой человек с тяжелым, бульдожьим лицом. Или же так только показалось, потому что в свое время у нас называли его не иначе, как собакой. И вот я стою у ворот резиденции того же самого человека, которого на свете уже нет, роман Елизара Мальцева прочно забыт, книги Оруэлла по-прежнему в спецхране, а рядом с опустевшей резиденцией собирается конференция, на которую съезжаются участники со всех концов света, чтобы обсудить, оправдал ли себя диагноз Оруэлла или не оправдал. «Все люди равны, только одни равнее, чем другие» – это вошло в пословицу из «Скотного двора». А «Девятьсот восемьдесят четвертый» стал частью современного фольклора прежде всего за счет изображения Министерства правдопроизводства. Оправдался ли оруэлловский диагноз? Спустя семь лет я стоял против здания нашего Посольства в Вашингтоне и видел, как опускается флаг страны, про которую эти две книги были написаны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});