Грех у двери (Петербург) - Дмитрий Вонляр-Лярский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поступь флигель-адъютанта стала как-то менее уверенной…
Его раздумье прервали посторонние.
Навстречу, в белых чулках по колено, выступал нарядный царский скороход. На нём был головной убор из кудрявых длинных перьев, свисавших щеголевато над правым плечом. Он нёс под мышкой министерский портфель тиснёного сафьяна.
Сзади, в вицмундирном фраке, с красной орденской лентой над низким жилетом, шёл, потирая руки, министр иностранных дел Извольский[149].
Помятое, слегка обрюзгшее лицо нестарого ещё сановника отражало обычно одно пресыщение и напускную деловитость. Но каждую среду, возвращаясь с царского доклада, он неизменно бывал на полчаса охвачен каким-то смутным верноподданническим упоением. Он испытывал нечто вроде мистического чувства, которое окрыляет после причастия богобоязненную старушку: сподобилась!..
Сановник приветствовал Адашева с подкупающей благожелательностью.
— Меня всегда волнует ваше сходство с покойной матушкой; святая была женщина, — слащаво проговорил он, опуская тяжёлые веки, и поглядел задумчиво на свои зеркально отполированные ногти.
Министр, конечно, знал уже, что флигель-адъютант был доверительно командирован с письмом в Роминтен, но — стороной. Государь не проронил ему об этом ни слова, а заикнуться самому было рискованно.
Извольского душило тщеславие. Призванный недавно на министерский пост с прямым указанием ликвидировать биоркское соглашение, он жаждал упрочить за собой престиж проникновенного дипломата. Новые сношения царя с германским императором помимо него несказанно смущали министра. Как угадать, чего ему теперь держаться в текущей политике? Надо попытаться разузнать, откуда ветер. Ведь иначе — не ровен час! — внезапно: больше не угоден и смещён.
Дипломат медленно ввинтил в глаз монокль в черепаховой оправе и предложил:
— Не пообедаете ли со мной завтра в яхт-клубе?
Адашев едва удержался от улыбки: так он ему и разболтает!..
— До чего годы бегут! — воскликнул на прощанье сановник. — Как сейчас помню себя юным секретарём на свадьбе ваших родителей в очаровательной висбаденской церкви.
Покойные родители! Адашев ужаснулся при мысли, сколько воды утекло с тех пор, как сам он стал взрослым. Каким далёким, например, казалось время, когда по окончании университета он отбывал льготную повинность в конной гвардии. Его семье пришлось в тот год решиться на продажу перегруженного закладными родового имения. Оставаться в полку после производства в офицеры представлялось безрассудным. Он подумывал даже о том, как бы вовсе не служить, а попросту заняться делами. Работать, но разбогатеть! Богатство значит — независимость… «Не срами нас, Алёша, pourquoi te declasser?[150] — разволновалась его мать, уже едва перемогавшая сахарную болезнь. — Лучше всячески сократимся. Проживёшь, даст Бог, и так!» — «Мать твоя права, — убеждённо поддержал отец, всюду признанный образцом такта и порядочности, — конная гвардия тебе прямая дорога. А погоня за наживой, что это за карьера? Изображать биржевика или огостинодвориться — не барское, голубчик, дело».
Машинально зашагав опять, Адашев стал перебирать в памяти других знакомых стариков: у всех те же нелепые воззрения!
Он с досадой повёл плечом.
Внезапно скептическое чувство к уходящему поколению переплелось в его сознании с другим: те по крайней мере знали, чего хотели, и верили, чему служили. А вот в нём всё только бесплодное умствование! И жизнь идёт без смысла и цели.
Дверь в соседний бальный зал была притворена. На потемневшем красном дереве её выделялся сочный бронзовый картуш[151]: античный шлем, мечи и латы — излюбленные атрибуты александровского ампира[152]. Флигель-адъютант рассеянно положил руку на дельфина, украшавшего золочёный чеканный замок, и вошёл.
Перед ним запестрели зелень, цветы и большие проволочные вольеры с попугаями. Посреди зала высилась катальная горка из жёлтой ясени. На верху её белели детские платьица двух младших дочерей царя: одной было шесть, другой восемь лет[153]. Уцепившись за плечи закадычного взрослого приятеля, офицера государева конвоя, девочки радостно и шумно скатывались вниз на тяжёлом серебряном подносе. Внизу их бережно ловил рослый чернобородый камер-казак[154] её величества в бархатном кафтане.
Наблюдавшая за ними пожилая лимфатическая[155] воспитательница в кружевной наколке с опаской повторяла:
— Осторожней, пожалуйста!.. Как можно осторожней!..
Увидав хорошо знакомого Адашева, раскрасневшиеся от страха и восторга великие княжны весело закивали ему кудрявыми головками и подбежали здороваться. Приветливо, по-детски хлопая ладошками, они, как истые англичаночки, трясли ему руку.
— Тебя, я вижу, запрягли, бедняга «Кавказский Пленник», — шутливо сказал Адашев приятелю-конвойцу.
Молодой горец, внук знатного заложника времён Шамиля[156], расправил засученные рукава черкески. Живые бусинки его раскосых глаз сузились, как щели. На лице заиграла хитрая азиатская улыбка:
— Ты не знаешь, как я люблю детей. Мы, мусульмане…
— Скорей, ещё! — перебила его младшая сестра и потащила за полу черкески опять кататься.
Старшая остановилась перед Адашевым и деловито предложила:
— Когда кончите с папá, приходите к нам. Будем вчетвером играть в аул.
Последняя, угловая гостиная с пушистым бархатным ковром и с красным штофом на стенах… Запертая дверь.
Рядом долговязый преображенец, стоящий на специальном квадратном половичке из соломенной плетёнки… Адашев оказался наконец в широком темноватом коридоре, прорезавшем внутренние комнаты царской четы.
Он тихо вошёл в небольшую столовую английской современной работы — подарок царице от бабушки, королевы Виктории. Подле окна, в мутноватой воде квадратного стеклянного аквариума, плавало несколько неуклюжих тритонов. Здесь флигель-адъютанта встретил царский камердинер, скуластый сибиряк с хмурым лицом и длинной колодкой всевозможных орденов вдоль отворота ливреи.
— Его величество изволят быть одни, — сказал он с безулыбочным поклоном. — Я сейчас доложу.
Он вышел, глухо позвякивая крестами и медалями.
Адашев подошёл к аквариуму и принялся смотреть, как тритоны беспомощно тычутся головой о стёкла.
Камердинер вернулся:
— Пожалуйте, просят.
Он бесшумно отворил дверь в громадный двухэтажный кабинет, уставленный по вкусу самого царя новой громоздкой мельцеровской мебелью.
Государь стоял лицом к двери, слегка расставив ноги в широких пехотных шароварах и мягких русских сапогах. На нём была домашняя полковничья тужурка башлычной шерсти. Её песочный желтоватый цвет опрощал и старил моложавое ещё лицо Николая II. Вдоль щёк и по губам ложились землистые полутени, усиливавшие его сходство с двоюродным братом, тогдашним принцем Уэльским[157].
Адашев подошёл к царю, остановился по уставу за два шага, отчётливо составив каблуки, вручил письмо и форменно отрапортовал:
— Вашего императорского величества флигель-адъютант Адашев из командировки прибыл.
Государь встретил его той обаятельной застенчивой улыбкой, которой умел обворожить всякого, и молча подал руку. Присев к письменному столу, он приветливо указал Адашеву на другое кресло рядом и протянул ему открытый портсигар с толстыми папиросами излюбленного казанлыкского дюбека[158].
Царь чиркнул восковой спичкой по спине серебряного бегемота и сам предупредительно поджёг флигель-адъютанту папиросу. Затем длинным узким златоустовским ножом[159] вскрыл конверт и стал вчитываться в непривычный почерк Вильгельма II.
Адашеву государь в это утро показался бледным, утомлённым. Под низким начёсом густых волос заметней выделялась припухлость лобовой кости — неизгладимый след сабельного удара, полученного когда-то цесаревичем в Японии.[160]
Государь читал, как люди с хорошим зрением, без напряжения, издали, почти не нагибая головы.
Письмо было цветисто и расплывчато.
Поначалу император как бы одобрял почин царя. Но нужен срок, необходимо обдумать хорошенько!.. Он предлагал наметить личное свидание где-нибудь будущей весной. Далее шли пространные сетования на слепоту царя к английским козням, на его забвение династических традиций, а главное — на союз с республиканской Францией. В этом император именно и видел основную причину зла.
С первых строк государю стало ясно: Вильгельм II лукавит и хочет уклониться от прямого ответа.
Ни один мускул на его лице не выдал досады и разочарования. Опущенные глаза равномерно скользили по лежавшему на столе голубоватому листку. Он беспечно продолжал покуривать.