Ита Гайне - Семен Юшкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я думаю, – произнесла Эстер своим густым, неприятным голосом, – что это пройдет. Ночью ему, кажется, было гораздо хуже. Только жар его меня беспокоит. Посмотрите-ка.
Ита притронулась к его лбу рукой и сейчас же поцеловала его
– Он горит, – ответила Гайне, – и совсем посинел. Боже мой, хоть бы Михель был у меня под рукой. Вот что, милая Эстер, лучше всего будет отдать его в больницу. Как вы думаете? Там и другой присмотр будет за ним, не правда ли? Конечно, если бы у вас не было своих детей.
– Это верно, и я рада, что вы сами поняли. Я боюсь. Нужно сейчас же поехать с ним. Вы взяли с собой денег?
– Взяла, Эстер. Но в больнице его ведь нельзя одного оставить. Если бы, милая Эстер, вы были так добры…
Эстер села и подозрительно посмотрела на нее
– Да, да, добры, – подтвердила Гайне. – Только доброта теперь ваша нужна. Ребенок ведь к вам привык, теперь вы ему мать, а не я. Верьте, я бы с радостью, что я говорю с радостью, со счастьем, с благодарностью осталась с ним в больнице, но он ведь меня не захочет признать. Я все хорошо знаю; знаю, что у вас муж есть, дети, хозяйство, но я заплачу вам, Эстер, одного шага вашего я даром не попрошу. Вы должны остаться с ним в больнице.
– Этого, Ита, я не могу сделать. Хоть какие деньги давайте, я откажусь. У меня, Ита, муж, который тяжело работает. У меня дети. Нет, Ита, вот этого я уже не могу сделать.
– Но я ведь прошу, Эстер, я умоляю. Я только умоляю, Эстер, и ничего больше. Имею ли я право требовать? Вы ведь, Эстер, не можете быть недовольны мной. Чего я для вас ни делала. Я о вас, Эстер, больше, чем о себе заботилась. Вы можете подтвердить сами, как я к вам относилась. Прошу вас – не меня, так его пожалейте.
Ита продолжала умолять ее и плакала, и льстила, но та все отговаривалась, ссылаясь на семью свою. Незаметно Эстер стала разгорячаться и, не вытерпев, наконец, принялась ругаться.
– Если вы несчастны, – кричала она, – то не нужно было отдавать своего мальчика такой счастливой женщине, какой я была до знакомства с вами. Вы нарочно отдали его мне, чтобы расстроить мою счастливую жизнь. Я это отлично поняла с первого же раза, когда вас увидела. Тогда я еще сказала себе, что эта женщина принесет мни несчастье.
Ита не спорила и только с жаром увещевала, взывая к ее добрым чувствам.
Но та не унималась и укоряла ее уже в другом пороке.
– С другими не испытываешь такого мучения, как с вами, – жалила она. – Ребенок заболел, и никто из этого не делает шума. Вы милая, не первое лицо в городе, не забывайте об этом. Вы только всего на всего кормилица, и ничего больше… Идите и поучитесь еще, как нужно жить. Ступайте, и посмотрите, как относятся такие, как вы, к болезни и смерти своих детей. Звука не слышно, вздоха не слышно. Здесь умирают десятками, и не слышно такого шума, как вы делаете из-за одного. Умирают тихо, хоронят тихо, и всякий занимается своими делами. Вот оно как должно быть. Разве ваши дети – тоже дети? Их в шутку можно назвать детьми. Подумайте только, зачем бы они выросли? Кому они нужны? Вы любите своего ребенка; все любят, но не сходят из-за этого с ума. Ступайте с ним в больницу, а меня оставьте в покое.
Однако, она уже не говорила прежним непреклонным тоном, а когда на шум вошла соседка и, узнав в чем дело, стала на сторону Гайне, то женщины помирились, а несколько лишних льстивых слов Иты совсем уладили дело. Эстер согласилась, наконец, остаться с мальчиком в больнице и начала собираться.
Когда они вышли, был уже полдень. Эстер, пройдя квартал, объявила себя уставшей и потребовала, чтобы наняли дрожки. Гайне не возражала, и через несколько минут они уже катились по окраине, подымая большое облако пыли… При въезде в город Ита вдруг заметила Михеля, который стоял у ворот плохенького дома и разговаривал с какой-то женщиной.
У нее сжалось сердце, но, преодолев себя, она позвала его. Он подошел и, узнав в чем дело, хотел было уйти, но Гайне так убедительно просила его поехать с ней, что он согласился и, махнув женщине рукой, сел рядом.
В больнице их немедленно приняли, и когда врач осмотрел мальчика, то покачал головой и приказал немедленно перенести его в инфекционное отделение.
Ита похолодела, поняв по лицу доктора, что болезнь нешуточная. Однако этого ей было недостаточно, и робким голосом она спросила у врача, что он думает о состоянии ребенка. Тот махнул рукой и произнес слово: «круп». Михель, заложив руки за спиной, на цыпочках ходил взад и вперед по комнате и с любопытством прислушивался ко всему, что говорили здесь.
Положение мальчика не трогало его, но так как ему рисовалась приятная перспектива взять у Иты деньги, то ради нее он делал вид, что вникает во все и опечален.
– Слышишь, Михель, – прошептала она ему, боясь говорить здесь громко, – у мальчика круп. Пропал наш ребенок.
В ее глазах стояли слезы отчаяния, и теперь, глядя на Михеля, она искала в нем опоры, искала утешения, чтобы не чувствовать на себе одной всей тяжести горя.
Михель посмотрел на нее, на миг растрогался и пробормотал:
– Что же делать, Ита, что делать?
Гайне при звуке этого мягкого голоса задрожала от волнения, и только почтение и страх к месту удержали ее от рыданий. Она еще постояла подле нею, ожидая, не скажет ли он чего-нибудь, но так как Михель молчал, то пошла проститься с ребенком и отдала Эстер два рубля за доброту. Она долго стояла в длинном каменном коридоре больницы, мрачном, как ее душа, следила за Эстер, пока та не скрылась, и посылала ей вдогонку слова благодарности и благословения, не замечая, как слезы текли из ее глаз.
Михель же успокоился и торопил ее уйти. Когда они очутились на улице, он притворно вздохнул и попросил для себя рубль. Гайне посмотрела на него долгим укоризненным взглядом, но ничего не сказала и отдала последние восемьдесят копеек, что у нее остались от трех рублей. Он со вздохом поблагодарил ее и на первом повороте приготовился уйти. Ита, поняв его намерение, не протестовала и через несколько минут она уже плелась одна со своим отчаянием, раскаянием и мучительной жалостью к ребенку.
Дома она выдержала тяжелую сцену от барыни, когда та узнала, что мальчика приняли в больницу, но стояла перед ней с окаменевшим выражением в лице, равнодушная ко всему в мире.
– Вы низкая женщина, – кричала барыня, – вы не имели права оставаться в комнате, где он лежал. У него наверно дифтерит. Я бы вас сейчас же выгнала, если бы, к несчастью, не наступили теплые месяцы. Ступайте и примите ванну. Одежду вашу мы сейчас же продадим старьевщику.
Гайне с тем же равнодушием подчинилась всему, чего требовала барыня, и весь день была невнимательна к хозяйскому ребенку.
Ита провела скверную ночь. Собственные огорчения ее отозвались на ребенке. До утра он метался в жару и не давал ей минуты возможности сосредоточиться на своем горе, обдумать его. С привычной покорностью она подчинялась его капризам, бегала с ним по комнате, целовала, ласкала и кормила, пела тихим, нежным голосом, пела громким, чтобы оглушить его, кричала и просила, но все усилия ее были тщетны. Заснув или забывшись на минуту, он просыпался с диким воплем, и опять начиналась та же беготня с ним и старание оглушить его песней, криком. Тревожная мысль о том, что она могла заразить его, гвоздила ее всю ночь, и поминутно она со страхом прислушивалась к его дыханию и не сводила глаз с него, когда он глотал, трепеща увидеть гримасу на его лице. Раза два-три он глухо кашлянул, и ей показалось, что наступил конец ее существованию. От усталости и волнения чувства у нее перепутались, и ей самой неясно было, кого она жалеет, за кого ей страшно. Она трогала его ладошки, которые горели, целовала их со смирением и нежностью и думала, как несчастен ее собственный мальчик, до которого никому в мире дела нет. Но к утру ребенок, однако, забылся, и когда она, наконец, позвонила себе лечь, чтобы отдохнуть, ее охватила такая волна дум, что заснуть она не сумела.
Наступило утро. Ребенок проснулся совершенно здоровым, без жара, веселенький. Гайне не чувствовала усталости от радости за него. Она начала одеваться, думая, как устроить, чтобы вырваться из дому. Часов в десять она начала заговаривать об этом с барыней, зная, что немало потребуется с ее стороны упорства и непреклонности, пока та согласится отпустить ее в больницу. Как Гайне предвидела, барыня сначала не соглашалась, потом кричала, сердилась, но, поняв, наконец, что сила не на ее стороне, примирилась и дала согласие. Но, чтобы оставить за собой последнее слово, выработала детальную программу, как Ита должна будет вести себя в больнице. В сущности, вся эта программа решительно ни к чему не нужна была, так как все знали, что, в инфекционную палату посторонних не впускают, но страха ради и на всякий случай строго приказала Ите к ребенку не подходить Гайне обещала все, чего требовала от нее барыня, и в двенадцать часов вышла из дому.
У ворот больницы ей, как в сказке, пришлось умилостивить цербера-привратника, который не хотел впустить ее. И когда она догадалась и всунула ему в форточку свою руку с мелочью, вход как бы по волшебству стал свободным. Войдя, она долго блуждала в огромном, застроенном мрачными флигелями, молчаливом дворе, не зная, в каком из этих домов лежит ее ребенок, и только после многочисленных расспросов, переходя из одного коридора в другой и минуя здание, отделявшее первый двор от второго, она нашла, наконец, детское инфекционное отделение. Это было простое, удивительно похожее на деревенский домик, здание, поражавшее белизной своих стен, невысокое, с частым рядом больших окон, и окруженное деревьями. Ита поискала дверей, но не нашла их. Вход в домик был устроен сзади, так что приходилось миновать глухую стену, без окон, чтобы попасть в него. Гайне даже не попыталась найти дверей, зная, что ее не впустят и подошла к крайнему окну, в которое и заглянула. Она увидела два ряда кроватей, малюток-детей и женщин в блузах подле них. Ита долго не находила своего ребенка. Каждый раз проходили мимо нее люди с серьезными лицами, сопровождаемые девушками в халатах, и она с досадой, но почтительно отступала, отрываясь от окна. У другого окна, рядом с ней стояли две бедно одетые женщины, которые лицами своими как бы срослись со стеклом. Раза два мимо нее пробежала служанка и вдруг, обратив почему-то на Гайне внимание, участливо и каким-то особенным, мягким, добрым голосом спросила, что она здесь делает. Ита ответила дрожащим от благодарности голосом, что она собственно кормилица, но родной ее ребенок заболел крупом, и теперь она пришла проведать его, но как найти его она не знает и потому стоит подле окна и ищет в зале кормилицу ее мальчика. Служанка расспросила фамилию и обещала разузнать, в каком положении теперь мальчик. Когда она ушла, Гайне опять впилась в окно глазами, но поняв, что ищет здесь тщетно, осмелилась перейти к тому окну, где стояли две женщины, и, чтобы задобрить их, спросила, кого они выглядывают в палате. Первая ответила, что смотрит на своего ребенка, который уже выздоравливает. Вторая сказала, что ее ребенок тоже начал было выздоравливать, но после двухдневной надежды положение его ухудшилось и, кажется, окончательно. В самой палате девочки ее теперь не было, так как ее взяли на операцию, и сама она стоит едва живая. Говоря это, женщина плакала и вытирала глаза чрезвычайно грязным платком. Обе они также были кормилицами и познакомились в часы дежурств у окна. Гайне несколько раз сочувственно вздохнула и, наконец, попросила у той, у которой ребенок выздоравливал, уступить ей место подле окна, чтобы увидеть и своего мальчика. Кормилица вежливо согласилась, и Ита, став на ее место, после быстрого и внимательного осмотра увидела Эстер, которую сначала едва угнала под больничным халатом. Эстер сидела на четвертой кровати, как раз против окна, а возле нее фельдшерица возилась с мальчиком. Гайне нетерпеливо поманила ее рукой, закивала головой, крикнула, но Эстер нахмурила брови, прикусила нижнюю губу, давая этим понять, что не может теперь выйти. Тогда Ита, забыв, что Эстер не может ее услышать, стала с мольбой расспрашивать, как здоровье ребенка. Эстер знаками показала на уши, что не слышит, и на всякий случа посмотрела на потолок, как бы говоря, что все в руках Бога. Фельдшерица между тем перешла на другую сторону кровати и посадила ребенка у Эстер на колени так, чтобы свет от окна падал на его лицо. Ита жадно впилась в него глазами. Она не слыхала его стонов, но угадывала их по выражению измученного личика и вздыхала вместе с ним, словно сама страдала от удушья. Эстер, обхватив одной рукой ребенка, положила другую на его лоб и прижала голову к своей груди. Теперь Гайне видно было, как он бился рвался и из темно-синего стал фиолетовым. От ужаса и страдания Гайне крикнула и замахала руками. Что-то прежнее все-таки оставалось в лице мальчика и не стиралось временем, несмотря на все, что он перенес за период разлуки с матерью, и Ита узнавала его по жилочкам на шее, который и тогда выступали у него, когда он капризничал. У Эстер от опущенных век было серьезное и строгое лицо, и Гайне чувствовала острую ненависть к ней. Сама же она проделывала все движения ребенка, и ей казалось, что, испытывая вместе с ним боль, она облегчает его страдания. Уступившая ей место женщина давно толкала ее, но Ита словно приросла к месту, и ее невозможно было сдвинуть. Когда, наконец, окончилась процедура смазывания, и ребенок был положен на кровать, то и ее боли стихли, и она заплакала долгими слезами, не видя границ своему несчастью и униженно. Как рвалась к нему ее душа, одухотворенная обострившейся любовью! Чьи заботы и уход за ним сравнились бы с ее материнским уходом, полным искренности, самоотвержения, ласки, тревоги? Она умирала от любви и сострадания, но ничего, кроме глядения в стекло окна, не могла дать своему ребенку, ничего, кроме слез своих, которых он не мог видеть…