Отец - Александр Круглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сегодня приплюсуешь еще. С пяток — это уж… Поверь мне, как пить дать. А то и поболе. Если… — Комбат замялся.
— Вот то-то, если, — вздохнул в трубку Матушкин. — Не берись, брат, плесть лапти, не надравши лык.
— Это ты-то… не надравши? Смотри, скромняга какой, а я и не знал. А еще хвастался, мол, древних… Кого там? Может, Ювенала, Плутарха, Тацита. Кого там читал? — Не дождавшись ответа, Лебедь стал сам вспоминать:- Кто там из них. Цезарь… Нет… Вот черт. Война все… стал забывать. Словом, из них вроде кто-то, из древних сказал: скромность украшает девушку. Понял? А ты, милочек, не девушка, а солдат. Так что давай дотягивай до звезды. Глядишь, и мне кое-что перепадет.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест, — опять вздохнул лейтенант. — И давай кончай шкуру неубитого медведя делить. Не надо. Понят дело? Вот так!
Помолчав, шумно вздохнув во все меха легких, комбат высказал опасение:
— Не двинули бы сейчас.
— Сейчас, досветла-то? Нет, не пойдут.
— А ты не утешай. Ишь, утешитель какой нашелся. Не пойдут, не пойдут.
-
Ну.
-
Чего «ну»?
-
Да не пойдут, говорю! Досветла-то. Кишка тонка,
товарищ седьмой.
— Заладил: не пойдут, не пойдут. А вдруг?
— Никаких вдруг. — «А жаль», — пожалел тут же Матушкин. Нургалиев, Изюмов, Барабанер, Голоколосский, да и другие отлично наловчились бить по ползучей твари и в кромешных потемках, ориентируясь по реву двигателей, по вспышкам пламени из выхлопных труб и орудийных стволов. Матушкин и сам не раз становился ночью у окуляра прицела, именно стрельбу вслепую считая наивысшим классом. Отдаленно она чем-то напоминала ему охоту на поздней вечерней тяге, когда темно уже, зорька сошла на нет. Вскинув ружье бьешь уже бекаса, вальдшнепа или чирка по свисту крыльев, секущих воздух.
Договорившись обо всем с капитаном, Матушкин связался по телефону с Зарьковым.
— Олег, слушай, сынок! — обрадовался приморец, услышав в трубке его мягкий вежливый голос. — Ну как тебе твой хуторок?
— Спасибо. Он мне нравится. Честное слово, лучше и не надо, — отозвался бойко Олег.
— На кладбище не захотел? И правильно сделал. Эх, паря, никто не хочет сюда. И тебе не советую. Не желаю, — грустно сыронизировал Матушкин. — Ладно, слушай меня. Первым не бей. Тебе главное что? От меня отвернут, а тут ты их… Да в бок, под дыхло их, под ребро!
— Есть! — возбужденно, казалось, восторженно отозвался Зарьков.
— Смотри, — не понравилось это Матушкину, — не горячись.
— Постараюсь.
— Не постараюсь… Приказ это, понял? Я еще пока заместитель комбата или не я?
— Вы.
— Не вы, а ты.
— Ты, — как и прежде, нетвердо выдавил из себя это «ты» Олег.
— Ну, давай, сосед. Счастливо тебе, — пожелал ему Матушкин.
— Давай. И тебе счастливо, — наконец, кажется, более или менее свободно ответил ему на «ты» Зарьков.
— Да, да… Счастливо, сынок. Держись. Ну, давай!
Матушкин подержал еще трубку. Олега уже не было на том конце провода. Нехотя положил трубку и он.
Огромные снежные хлопья валили густо, сплошной стеной. Даже в темноте было видно, как прямо на глазах, словно мыльная пена, росла на земле пушистая пелена. Тонули в снегу пушки, склепы, кресты.
— Все, все заметет, — не унималась, разрасталась в сердце таежника радость. — Да сам господь-бог вроде за нас? — не выдержал, поделился он ею с Голоколосским и Лосевым.
— А что же ему, богу-то, за фашистов, что ли? Ясно, за нас, — удивился помор.
Матушкин был весь поглощен снегопадом.
— Красота-то, а! Ну, красотища! — Ощущение радости на миг, видать, вытеснило из его сердца тревогу. Привиделось метельное, особенно как раз в эту, февральскую пору родное Приморье. И вдруг дикой показалась ему мысль, что это, возможно, последний снег, последний снегопад в его жизни. Взглянул на серебряные с серебряной же цепочкой «анкеры», специально для него снятые солдатами с гауптмана, того, что нашли в разбившемся «юнкерсе». Если верить холодному блеску светящихся стрелок, через час, через два кто-то из взвода должен и помереть, вполне может быть, что и он. И, как уже стало обычным для него, тотчас же принялся отгонять эту мысль. За всю войну Матушкин ни на миг, ни разу не дал завладеть собой самому легкому в бою чувству: а, помирать, так помирать! Ему очень понравилось, как однажды в споре с солдатами и особенно с Пацаном Лосев запальчиво припечатал: «Кто смерти не боится — невелика птица, а вот кто жизнь полюбил — тот и смерть загубил». Матушкин и сам это знал, даже не знал, а чувствовал в этом какую-то глубинную неистребимую правду и потому не только не позволял себе думать о смерти, но, напротив, словно внушал себе, что при любых обстоятельствах обязан отчаянно противостоять ей и тогда само собой появляется больше шансов на жизнь.
Ужаса, слепого страха перед смертью Матушкин никогда не испытывал. Поначалу, правда, когда сыпались сверху бомбы, завывали, падая, мины или пули свистели над головой, так невольно и втискивался в землю. А после привык, научился моментально угадывать, когда надо кланяться, а когда и не нужно. Берег себя подсознательно и осознанно, как это и присуще всему живому, но больше, конечно, заботясь о Кольке: что будет с ним, если совершенно один останется, без матери и без отца? Вспомнил, как сын провожал его на войну: молча, без слез и без слов. Будто и не на фронт. Хлеб в кулаке мял, вкусный поджаристый край от испеченного Катей ему на дорогу пшеничного каравая. Матушкин отпанахал краюху Николке. И, прижав ее к боку, сын с нетерпением ждал, как только отец уйдет, сразу вцепиться в нее зубами. Матушкин подумал, что сын и теперь, наверное, ходит все время впроголодь, а то и голодный.
И вдруг Евтихий Маркович уловил, что там, у немцев, урчание машин стало иным. Рокотали они теперь отрывисто, коротко. «Кончили маршировать. Разворачиваются, становятся в боевой…» — сообразил он.
— Голоколосский! Отставить… Лосев! В часовню! Бегом! Всех в ружье! Голоколосский! Звоните комбату. Живо! Доложите: считаю, скоро, со светом пойдут. Ну! Живо, живо! Бегом!
Занервничала и наша пехота в передних окопах. Небо там, над ними, озарилось всполохами ракет.
А оба расчета выбегали уже из часовни. На ходу одевались, втискивали в магазины карабинов патроны, диски в автоматы вгоняли. После обогретой часовенки солдаты ежились, выплясывали на лютом утреннем морозе. Немец, гад, опять не дал поспать, помешал.
Чуток разогрелись, поразмялись, когда по команде «к бою» высвобождали из-под снега ящики со снарядами и осторожно, чтобы не сбить со стволов, с колес, со щитов белые пушистые шапки, расчехляли орудия. Обнаженные хоботы побеленных «семидесятишестимиллиметровок» неприметно лежали на брустверах, готовые расколоть громом ночь, полыхнуть смертоносным огнем.
Неожиданно, как заслонку вдруг кто закрыл, перестал валить снег. Матушкин и пожалеть не успел, и сразу, словно в нем, в этом снеге, и была вся помеха, началось. Заскрипел «ванюша» на той, на вражеской стороне. Скрип ракет перешел в раздирающий душу вой. Дружно затявкали и забухали у немцев орудия. Небо там, на востоке, полыхнуло огнем. Еще минут двадцать после этого громыхал и вспыхивал фронт, когда далеко-далеко, где-то на юге ответила наша, должно, корпусная тяжелая артиллерия. И куда там фрицам до нас! У немцев от наших разрывов все тряслось и гудело. Потом все сразу притихло в «котле». Уже успел зарумяниться и засветлеть там, над ними небосвод, а танки не шли.
— Порядочек, — нервно, потер ладонями инженер. — Видать, в самое яблочко их. Вот он, наш «бог войны»!
Вытянув из своего окопчика голову, Матушкин вслушивался.
И тут в нишке окопчика зазвонил телефон.
— Идут! — хрипел в трубке голос комбата. — Сзади, с тыла идут!
— Как? — не сразу сообразил Матушкин.
— А так!.. Да, да, милок, за спину смотри!
— Да откуда же им взяться там, за спиной?
— Фюрер… Он, наверно, на помощь прислал. Матушкин замолчал. Как ни привык он к передрягам войны, сердце заколотилось сильно и больно.
— Ты чего? — вновь захрипел в трубке голос комбата. — Примолк чего?
— Это точно, что ты сказал? Кто сообщил?
— Разведчики, кто же еще. Евтихий Маркович выругался.
— Так что держись. Сам держись, — посоветовал капитан. — Поздно менять. Подмоги не будет.
Матушкин знал: развернуть орудия, да еще на таких огневых, какие сейчас у него и у Зарькова, дело минутное. Но кто его знает, может быть, как раз этого там, в «котле», только и ждут и как двинут сразу с обеих сторон?
От новой этой заботы стало на душе у приморца неуверенно и смятенно. Наблюдая теперь за тем, что творилось и сзади, и спереди, Матушкин лихорадочно соображал, что же ему тогда делать, если с обеих сторон сразу пойдут. «Одну пушку на запад, одну на восток? Неужели все прахом пойдет: маскировка, фальшпушки, вся моя западня? Голоколосский… умник… неужели он прав: нельзя полагаться на заранее продуманный план, на точный расчёт? Как это он?.. Чем стройнее, логичнее продумано все наперед, тем скорее все придет в противоречие с подлинной жизнью. Накаркал, вот гад!»