Русское общество в Париже - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ведь у вас еще нет дочери.
— Нет, господа! ведь это ж нечестно с его стороны? Зачем же смеяться над девушкой? Я этого, как отец, снести не могу.
— Да опомнитесь, где же эта девушка? Вы прежде женитесь.
— Нет, как же? Я ее отец. Я должен ее защищать, пока у нее не будет другого защитника. Что он думает, что он мой друг, так ему все можно? Дочь мне ближе всех друзей, и я требую удовлетворения! Да, я удовлетворения требую!
Насилу урезонили нежного родителя, выпили еще за здоровье его будущей дочери, оскорбленной в семнадцатилетнем возрасте, по крайней мере за год до своего рождения, и расстались.
Когда нет маскарадных балов, русские тянутся домой обыкновенно часов в 12 или в час; а когда есть эти бешеные балы, тогда нередко засыпаешь под стук работничьих, деревянных башмаков, возвещающих наступление нового дня.
ЗАНЯТИЯ
Что делает русская молодежь за границею вообще — вы частью можете видеть из отчетов, которые она доставляет в министерство народного просвещения и которые министерство и опубликовывает. Без дела не живет никто, и некоторые занимаются даже очень пристально, особенно медики. Но чтобы судить, кто сколько успевает, для этого нужны наблюдательность и многостороннее знакомство с науками, которого я не имею. Знаю, что все мы были одного мнения, что в Париже, кроме Лабуле, слушать было некого. Словно детям читают или выезжают на либеральных фразочках. Медики в этом случае были гораздо счастливее всех прочих; наш ветеринар тоже, кажется, провел свое время в Париже не даром для себя и для ведомства, на счет которого он приехал.
ТРУЩОБЫ И ЗАКОУЛКИ
Закоулками я хочу называть дешевенькие балы, трактирчик Андрея, камеру сторожа или швейцара консульской канцелярии и рабочий квартал. О рабочем квартале я буду говорить в совершенно отдельной статье. Вопрос о рабочем населении Парижа, сколько я знаю, из всех бывших в одно со мною время русских более всех интересовал одного меня, и я, пока не знал Парижа, ходил в захолустья рабочего квартала с одним давно живущим здесь поляком, а потом с другим. Но как ни тот, ни другой не переносили долгого пребывания в атмосфере уврьерских таверн, то я, разуверившись в слухах, ходящих об опасности этих притонов нищеты и порока, ходил туда один. Что мне удалось наблюдать там, то нимало не касается русского общества в Париже и составляет предмет совершенно независимый. Я просто хотел изучить и знать рабочий Париж для самого себя, для уяснения себе многих социальных вопросов, в решении которых я колебался.
Балы в Прадо, Валантино и Казино шумны, бешены, на первый раз одуряют, но в миллион раз пристойнее и живее нашего петербургского «Хуторка» и «Минералок», где бывает пьяно и пьяниссимо, но никогда не весело. Рассказывать о парижских баликах я не стану, а те, которых они интересуют, могут прочесть о них статью Ивана Ивановича Панаева, признанного специалистом в делах этого рода. В трактире Андрея мы кормились; но оттуда нас стали выживать поляки. Сделалось это без всякого с нашей стороны повода в то время, как до Парижа дошли довольно ранние слухи о польском восстании. Первые неприятности и неуместные выходки против русских сделал здесь некий поляк, бывший за границею на счет русского министерства народного просвещения. Я помню хорошо эти глупые выходки, и помню и его самого, и помню, как, встретив один раз меня у профессора Ходзько, он очень сконфузился, когда при мне назвали его фамилию. Почтенного профессора Ходзько не хвалит молодая польская партия за его сочувствие панславизму и совершенно спокойное чтение лекций; но все-таки очень многие и из самых молодых людей уважают его как прекрасного человека. Старик встречает поляков, сербов, чехов и русских всегда очень мило, приветливо и необыкновенно радушно. Он представил меня своей жене, и я провел один очень приятный вечер в его почтенном и прелестном семействе. Здесь в тот вечер были чешский поэт Фрич (впоследствии мой хороший приятель) и серб Светозор Антич. Разговор шел о судьбах славянства, и, не помню как, здесь же мы задумали и решились взяться за издание в Париже общеславянского словаря, которого еще нет до сих пор. Старый профессор соглашался принять главную редакцию этого издания и польский отдел, а мы, каждый, отдел своего родного языка. Чтобы издание это было пригодно и для иностранцев, первую колонну хотели писать французскую, вторую русскую, третью польскую, потом сербскую и чешскую. Нейтральный язык, на котором мы все, кроме Антича, говорили в этот вечер, был родной язык хозяина, т. е. польский. В этот вечер я видел первого поляка-панслависта и никогда его не забуду и отовсюду шлю ему мой привет и почтение его честным сединам.
СКАНДАЛЫ, УСТРОЕННЫЕ РУССКИМИ В ПАРИЖЕ
Самый крупный скандал сочинил в Париже П. А. К—ч, называвший себя кандидатом К—ского университета. Он задолжался кругом и, получая хорошие деньги, не хотел платить своих долгов бедным француженкам, у которых жил и которые ему добродушно верили. Он давал самые неблаговидные расписки; назывался чужими именами, употребляя для легчайшего обмана чужие визитные карточки; прибил публично одну гризету, которая не хотела с ним жить; оклеветал одного петербургского литератора Н. Н. Во—ва в гадком поступке, который сделал сам; вел странное знакомство с французской полицией; прибил приюченного в Париже г. Лукошковым бездомного русского студента Сер—ова, в то время когда этот больной бедняк лежал в постели и не мог не только защититься, но не мог даже кликнуть гарсона; наконец, напоил обманом одну четырнадцатилетнюю девочку допьяна и поступил с ней с пьяною, как трущобный князь Шадурский с Бераевой. Так как последнюю историю знал уже весь отель, а следовательно, и все окольные гризеты, то долготерпение русских лопнуло. Они написали пригласительные письма к своим, кого знали, прося их собраться в квартиру этого же нашего офицера г. Лукошкова; а чтобы сходка эта не имела никакого сомнительного характера и не походила на тайное сборище, русские послали также приглашения нашему консулу, его угреватому писарю, обоим священникам, о. Васильеву и о. Прилежаеву, и самому обвиняемому. Консул и его угреватый чиновник, а равно и священники не приехали; обвиняемый тоже не пришел. Сходке был предложен заранее формулированный обвинительный акт. Чиновник X—в, сам первый протестовавший против всякого общения с Ко—чем, взялся быть его адвокатом и, упражняясь в пустом словоизвержении, задал на петербургском либерально-чиновничьем красноречии самый скверный концерт на различные темы о невменяемости. Черт знает как вспомнишь, как рано у нас начались эти концертанты, способные в одно и то же время и нигилистничать и присягать на верность службы, носить и форменный вицмундир и в нем социалистические прокламации. После концерта, данного X—м, начали рассуждать, как быть, как от этого Ко—ча избавиться. Пошли голоса. Одни хотели выбрать депутацию и послать ее к барону Будбергу, с просьбой: силою его власти и положения избавить парижских русских от такого соотчича; другие говорили, что барон Будберг не имеет привычки вступаться в дела русских и что обращаться к нему будет совершенно напрасно, а что Ко—ч за последнее дело просто должен быть отдан французскому суду; третьи, наконец, были такого мнения, что не стоит вовсе затевать никакой истории, а просто попросить Ко—ча уехать из Парижа, и если у него нет денег, то сложиться и дать ему на дорогу. Но в это время кто-то напомнил о его долгах, на которые в руках сходки было расписок франков на 800. За что же потеряют бедные люди, когда он уедет? Пока рассуждали, как все это уладить, является гарсон и вносит деревянный ящичек, запечатанный и адресованный хозяину квартиры, у которого собралась сходка. Что такое? Одни говорят: «не вскрывайте», другие — «вскройте». Распечатали ящик и там нашли самое ругательное, самое гнусное письмо, написанное рукою Ко—ча, и старый осметок сапога. «Посылаю, говорит, к вам, вместо себя, вот мой отопток и вместе с тем доношу посольству, что вы устраиваете суд, на который не имеете права, и собираете в Париже сходку без ведома полиции, что французским законом запрещено». Русские, собранные на сходке, выбрали трех депутатов и поручили им пойти и объявить Ко—чу, что «русские, собравшиеся по его делу, определили считать его подлецом», а хозяина квартиры, где была эта сходка, попросили утром ехать в наше посольство к консулу и к отцу Васильеву и всем им рассказать грязные дела Ко—ча. Депутация исполнила свое поручение, а г-н Лукошков свое. К—ч стал от русских прятаться, а потом и совсем исчез из Парижа. Какое здесь участие приняло посольство и заплатил ли K°—ч хоть часть своих долгов — не знаю. Но он, однако, не сробел, не упал духом и не пропал. Не успели мы повозвращаться в Россию, как он дал сюда голосок из Гамбурга. Он прислал одному из возвратившихся в Петербург членов сходки письмо, в котором извещает, «что, благодаря парижским историям, он очутился в Гамбурге и, досчитывая тридцатую тысячу франков на своем столе, вздумал написать друзьям, выславшим его из Парижа, что славная вещь эта рулетка». Потом он вспомнил обо мне. Не знаю, уж чем я обязан этой внимательности, потому что я его знал менее прочих и в деле его особенно горячего участия не принимал. Но достойно замечания не то, что он меня вспомнил, а как он вспомнил. Достоин замечания самый прием, с которым он ко мне отнесся. Он знал, что я жил в Париже корреспонденциями в политическую газету, — словом, знал, что я литераторствую. Ко—ч был человек совершенно необразованный и неначитанный. Все, что он читал в России, это было «Русское слово» да «Искра», которые во время польского восстания развозились вслед за нашими полками по всему западному краю. Ко—ч не знал духа русских литературных партий. Он думал, что всякий литераторствующий человек в России непременно должен поляковать и исповедовать писаревский принцип: «бей направо и налево, — что уцелеет, то останется». Но если он не знал литературных партий, то он зато отлично знал русские почтовые порядки, при которых никто не может клясться, что полученное им письмо не прочитано почтовым чиновником прежде доставления его адресату. И вот Ко—чу блеснула счастливая мысль компрометировать меня перед правительством посредством письма, в котором будет написано что-то о каких-то выдуманных им моих общих делах с поляками. Он это и сделал: я получил такое письмо. Не знаю, было ли оно вскрыто и прочитано; но я его получил благополучно в те приснопамятные для меня дни, когда я писал начавший уже выходить в журнале роман «Некуда». В то время, когда здесь поборники насильственного переворота печатно и устно упрекали меня в сочинении «подлого» романа, заказанного мне будто бы шефом жандармов, а тогдашняя цензура с ожесточением стригла этот самый роман, вымарывая из него целые главы, получение письма, бросавшего на меня подозрение в революционном общении с поляками, было для меня весьма утешительно: я мог, по крайней мере, смеяться, — смеяться над этим письмом, смеяться над гнусными толками о том, что роман «Некуда» внушен мне известным правительственным учреждением, которое будто купило мое перо для правительства (как будто мое перо не всегда принадлежало России), и радоваться за безграничную либеральность другого учреждения, члены которого, служа правительству, поступали не в одинаковой степени толерантно по отношению ко мне, написавшему роман, неприятный партии беспорядка, и по отношению к писателям, служащим этой партии. Преисполняясь всякого уважения к снисходительности этих лиц по отношению к писателям, исходившим из принципа: «ломай направо и налево», когда они, забывая всякие границы благопристойности, оскорбляли меня за мой роман, я не мог надивиться сугубой строгости, обращенной к моему роману, который удостоился такого внимания, что был отдан на цензуру не одному цензору, а целым трем, и из этих трех каждый усердстовал один за троих. Годы, которые прошли с тех пор, как я оттерзался с романом «Некуда», не помогли мне уяснить себе этих неблаговолений цензуры к моему роману. Напротив, я все становлюсь более и более в тупик, когда шесть честных изданий, из коих два издаются людьми, сидящими за неполитические дела в тюрьмах, до сих пор твердят, что роман «Некуда» есть роман бесчестный, доносчичий и внушенный правительством; когда за границею издана честными людьми этого же сорта книжка, где доказывается, что «Россия была близка к счастливому социально-демократическому перевороту, если бы гнусные и подкупные писатели Писемский и Стебницкий не повредили этому делу, представив нравы и стремления молодого поколения в опошленном виде». А я даже при втором издании «Некуда», в 1866 году, встретил невозможность восстановить места, исключенные цензурою при первом издании!!!