На Москву! - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего. Промолчала только про твой образок… Зачем им знать?
— Еще бы. А про письмо твое ко мне говорила?
— Говорила…
— И тогда они всему так и поверили?
— Не сейчас… Я сказала им еще… Не гневись, князь Михайло Андреич! Но без этого все было бы напрасно…
Она опять замялась, задыхаясь от стыдливого волненья.
— Да что же ты сказала им еще?
— Что ты… что я будто бы сговорена с тобой…
— Но как ты могла сказать им это! — возмутился Курбский. — Ведь ты хорошо знаешь, что я давно женат?
— Да они-то этого не знают. А есть такой старый польский закон, что даже приговоренного к смерти прощают, если какая-нибудь девушка готова идти с ним сейчас под венец.
— Но мне-то ведь нельзя опять жениться от живой жены!
— Да и не нужно. До Крещенья все равно не венчают; а царевич до тех пор посылает тебя с грамотой в Москву; я с дядей еду туда же, будто бы затем, чтобы там с тобой венчаться.
— А на самом деле?..
— На самом деле, чтобы постричься в монахини. Так лучше, князь, поверь, гораздо лучше! А теперь прощай…
И прежде, чем смущенный ее великодушием Курбский нашелся, что сказать, дверь захлопнулась за нею.
Так Гордиев узел, который не удалось развязать хитроумному иезуиту, разрубила одним ловким ударом слабая девичья рука.
Глава десятая
ДВЕ, ОДНА И НИ ОДНОЙ
Дней десять спустя по большой дороге от Брянска на Калугу мчались две лихие тройки, за которыми едва поспевали парные пошевни, нагруженные разной дорожной кладью. В первых санях сидел Курбский со своим верным казачком, во вторых — Степан Маркович Биркин с племянницей. Последние дни морозило так сильно, а постоялые дворы были так редки, что наши путешественники не раз вылезали из саней и бежали пешком, чтобы отогреть окоченевшие члены. Делать привал в попадавшихся там и сям жалких деревеньках они вскоре закаялись: крайняя неопрятность жилья и людей с мириадами насекомых — этими неизбежными спутниками голой нищеты после нескольких неурожаев, — все равно не давала бы спать, а отнимать у голодающих последний кусок хлеба духу не хватало. Из лесной чащи, с наступлением темноты, иногда сверкали огни жадных волчьих глаз. Голодали волки, конечно, не менее людей: но задорный звон колокольчиков, а еще более, пожалуй, запах пороха, который волки, как известно, чуют уже издали (пистоли у Курбского были заряжены), удерживали лесных хищников на расстоянии. Раза два-три путников останавливали у царских застав; но, по предъявлении ими открытых листов, свидетельствовавших, что они сами — царские люди и едут в Москву по государеву приказу, их пропускали беспрепятственно.
Уже завечерело, когда они добрались опять до постоялого двора, где можно было покормиться и хорошенько погреться. Первым в «чистую» горницу, освещенную горящим в светце пучком лучины, ввалился Степан Маркович. Сбрасывая с себя свою медвежью шубу, он властно гаркнул хозяйке:
— Ну-ка, тетка, что есть в печи, все на стол мечи!
За полторы недели совместного странствия с Курбским, который обращался с ним, как и вообще со всеми, приветливо и просто, Биркин совершенно свыкся с мыслью, что это — будущий муж его племянницы. Со своей стороны, чтобы не ударить перед ним в грязь лицом, он выговорил себе право продовольствовать его вплоть до Москвы. И вот, из кухни вскоре потянуло заманчивым духом чего-то жареного с луком; а между тем на столе, накрытом скатертью грубого домашнего тканья, появились миска горячих ленивых щей, толокно, пирог с кашей и грибами, разные соленья и моченые яблоки, деревянные жбаны с брагой и имбирным медом.
Степан Маркович, однако, предварительно укрепился из своей дорожной сулеи (фляги) «забористой романеей» и затем уже принялся, как следует, за еду. Смачно чавкая, он даже распоясался, чтобы дать больший простор своему тучному чреву.
— Что же вы, детки мои, не кушаете? — спросил он, видя, что ни Курбский, ни Маруся не торопятся утолить голод. — И оба, гляди-ка, скучные какие! Повздорили меж собой, что ли?
— О, нет! Когда же нам было? — отозвался Курбский.
— И из-за чего? — добавила Маруся; но в голосе ее звучала такая тоскливая нота, что Биркин внимательно всмотрелся в ее потухшие глаза и головой покачал.
— Не нравишься ты мне, Машенька! Ох, не нравишься! Чего тебе еще, кажись? Из купецких дочерей да прямо в княгини, эко на!
— Сразу не оправишься, Степан Маркыч, — сказал Курбский. — Ведь чего ей намедни натерпеться пришлось! Никогда не прощу я себе…
— А я-то из-за нее мало, что ль, страху натерпелся? — подхватил Степан Маркович. — Ведь я, как никак, должен за нее Богу ответ дать. Как запропала она тогда ввечеру, я туда-сюда: где моя девонька? А она, поди-ко-сь, какое коленце выкинула: к врагам ушла! И откуда ты, матушка, такой смелости набралась? А я из-за тебя всю ночь, почитай, в сокрушении сердечном глаз не сомкнул.
— Прости уж, дяденька, — извинилась Маруся. — Но одной мне темной ночью возвращаться оттуда совсем неспособно было; дали бы мне провожатого из поляков, а тот подглядел бы наш потайной ход. На хуторе же у гетмана пан Бучинский мне до утра свою собственную горницу в верхнем жилье уступил.
— Знаю, родная моя, знаю; спасибо ему за то: обязательный парень, что говорить. Да в те поры-то мне невдомек. Зовут меня, это, поутру на замковую стену: «сам Басманов, мол, требует!» Никола многомилостивый! Что ему от меня? Бегу; у самого поджилки трясутся. Глядь: на стене Басманов со стрельцами, а внизу, под стеной, моя Машенька с этим секретаришком Бучинским, оба платками машут. Что за притча такая?
— Правду сказать, Степан Маркыч, — заметил Курбский, — не надеялся я, что тебе удастся так скоро получить от Басманова открытый лист до Москвы.
— А спроси-ка, милый человек: почему?
— Почему?
Биркин опасливо огляделся на хозяйку, возившуюся до тех пор за своей стойкой. Но та скрылась между тем в кухню, и он продолжал, на всякий случай все-таки понизив голос:
— Теперичи уже не для чего таить от тебя. Скажу, так и быть, твоя милость везет царю Борису Федорычу грамотку от своего царевича; ну, а мы везем ему свою от Басманова… Однако, кой прах! Когда ж они подадут нам жаркое? Пойти самому на кухню.
Как только он вышел вон, Курбский обратился к Марусе:
— Ну, Марья Гордеевна, здесь нам и проститься. Молодая девушка, изо дня в день ожидавшая этой решительной минуты, тем не менее изменилась в лице.
— Как! Уже? — пролепетала она, и на ресницах ее выступили слезы.
— Что делать! Чем скорее, тем лучше, коли уж тому быть. Отсюда поворот к Мосальским; а сама же ты пожелала, чтобы я примирился с этой…
— Постылой женой твоей? Да, да… Хоть и повенчан ты с нею против твоей воли, а все же ты муж ей перед людьми и перед Богом… Ч-ш-ш: дядя!
Когда Биркин узнал тут о намерении Курбского, по порученью будто бы царевича, завернуть на день, на два к князю Рубцу-Мосальскому, то выразил даже удовольствие.
— Поспеем хошь к приезду твоему все в доме приубрать, приготовить.
— Да ведь ты, Степан Маркыч, не имеешь еще в Москве своего собственного дома? — сказал Курбский.
— А на что же у меня там старший брат, Иван Маркыч? У него как для меня с Машенькой, так и для тебя найдется всегда теплый уголок.
— Но я-то Ивану Маркычу совсем чужой.
— Вот на! Такой же, я чай, племянничек, как и мне. Коли ты не остановишься у брата Ивана, то его просто до смерти изобидишь. Да и супружницу его, Платониду Кузьминишну. Такая она у него, я тебе скажу, добрая душа, хлебосолка… Ни, ни, ни! И думать не моги! — остановил Степан Маркович Курбского, собиравшегося еще что-то возразить. — Смотри только, не заживайся у Мосальского.
И вот настал час разлуки. Не раз уже до этого дня посмеивался Биркин над крайнею сдержанностью обрученных, которые никогда при нем не миловались и даже не называли друг друга ласкательными именами. И теперь прощаясь с женихом, Маруся отвернулась и, точно нехотя, протянула ему руку. Но вдруг она пошатнулась и закатила глаза: Курбский едва лишь поспел подхватить ее. Пришлось спрыснуть бедняжку водой.
— Ага! — сказал Степан Маркович, когда племянница открыла опять глаза. — Как, матушка, не крепись, а сердце скажется, квашни крышкой не прикроешь.
От этих слов дяди молодая девушка окончательно пришла в себя. Она вырвалась из рук «жениха» и заторопила:
— Едем же, дяденька, поскорее, поскорее…
Пять минут спустя сани с дядей и племянницей, а за санями и пошевни с поклажей, двинулись с постоялого двора по калужской дороге. В сгустившихся сумерках скоро не стало их видно; а Курбский с непокрытой головой все еще глядел им вслед с крыльца.
— Вместо двух, одна, да какая! — пробормотал он про себя, но настолько громко и с такой странной, безнадежной усмешкой, что стоявший около него Петрусь его расслышал и, недоумевая, переспросил: