Священный мусор. Поднимаясь по лестнице Якова (сборник) - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совершилось новое грехопадение – человек обольстился доступной, яркой и дешевой новинкой, изменив старым своим привязанностям, тому строю отношений между человеком и его вещами, который сложился во времени, когда обиходные предметы жили со своими хозяевами, переходя от поколения к поколению.
Помните ли вы арбатские помойки пятидесятых годов и более позднего времени – великого сноса арбатских переулков? Сгорело не всё. Кое-что удалось спасти. Бескорыстные спасатели булей и чиппендейлов не остались внакладе. Отреставрированная мебель лет через десять поднялась в цене. Даже медные дырявые кастрюли, щипцы для снимания нагара со свечей и кусок старинной шали оказались предметами материальной культуры, а не постыдным хламом. Наследники арбатских старушек, поспешившие выбросить их ветхое имущество, рвут теперь на себе волосы… Но за свой грех неуважения к вещам своих бабушек и, косвенным образом, неуважения к их памяти они ужасающим образом расплатились. Каким?
Однажды, собравшись менять свою квартиру в новом кооперативном доме, я была вынуждена в течение двух дней обойти всех жильцов восьмидесятичетырехквартирной башни, чтобы собрать их подписи под какой-то обменной бумагой. Я зашла в 83 квартиры – и вынесла сильнейшее впечатление. Почти все люди, построившие себе кооперативную квартиру, вероятно, решили в день своего переезда начать совершенно новую жизнь, истребив из нее все знаки прошлого. В восьмидесяти квартирах висело 80 одинаковых светильников, стояло 80 одинаковых кухонных гарнитуров, 80 одинаковых стенок, 80 одинаковых вешалок и 80 одинаковых галошниц. Всё было куплено в один прекрасный день, когда в ноябре 1965 года заселялся этот дом.
И только в одной квартире не было ничего подобного. Мне открыл мрачный старик, сказал: «Проходите», сел за огромный дубовый стол с выдвижной шторкой и начал изучать мою бумажку. А я тем временем изучала его квартиру. С полок удобнейших «шведских» книжных шкафов непривычно глядели собрания сочинений Маркса и Энгельса на немецком языке, багрово отсвечивал шероховатый коленкор малоформатных томиков. Сверкала маленькими металлическими шишечками кровать, застеленная серым солдатским одеялом. На столе стоял стакан в простом подстаканнике. Хозяин спросил меня, почему я меняюсь.
– Тесно стало, дети родились, – ответила я.
– Двадцать два метра вам мало? – строго спросил он.
– Маловато на четверых, – ответила я, но мне почему-то стало неловко.
Он хмуро подписал бумагу. Прощальным взглядом я окинула комнату и ее хозяина. Передо мной стоял твердый человек, не изменяющий ни своим убеждениям, ни своим скромным вещам времен военного коммунизма. Мне казалось, что вещи, стоящие в его комнате, рассказали о нем всё.
А что сказали бы о своих обитателях кропоткинские и арбатские комнаты – узкие, поделенные перегородками вкривь и вкось, с асимметричными кусками лепнины, боковушки, проходнушки и бывшие комнаты для прислуги с выходом в коммунальную кухню? И помню их хозяек, тонконогих старушек в бывших парижских шляпках, выцветших беретках и демократических платочках. Их ветхая жизнь осыпалась, как пересохшие иммортели в стройных зеленых вазочках стиля модерн, которые они так любили. На наших глазах весь их мир был вынесен через черную лестницу…
Я помню вас, Александра Владимировна и Елизавета Николаевна, Мария Петровна и Мария Александровна, графиня и старая большевичка, бывшая горничная и бывшая преподавательница музыки.
Порою очень странные и противоречивые идеи уживались в аккуратных седеньких головках. Но как ваши жилища были похожи на вас! В расстановке мебели, в самих осколках сохранившегося от прежних времен быта проявлялись характер, индивидуальность и судьба.
– Ненавижу занавески! Это ужасное мещанство! – говорила Мария Петровна, последовательница Далькроза и бывшая преподавательница ритмики и пластики по системе Айседоры Дункан. А на запыленной крышке пианино грудой лежали булыжники и галька, совсем без всякой красоты камни – если такое бывает, – привезенные из Ростова, Владимира, Ярославля.
– Это очень важно, – говорила она. – От этих камней исходит дух истории!
А одна старенькая чета, Мария Тимофеевна и Виктор Николаевич, – судьба была к ним так милостива, что они жили долго и умерли в один день! – окантовывала художественные открытки, репродукции с картин известных художников. Когда на собственных стенах места уже не оставалось, они стали их раздаривать.
У меня долго хранилось несколько таких остекленных, в самодельные рамочки вставленных открыток.
А у Елизаветы Николаевны были жесткие накрахмаленные салфетки, безукоризненно мягкие пирожки, безукоризненный пол и безукоризненное французское и немецкое произношение…
А у Александры Владимировны – классическая собачка при барыне, всегда возлежавшая на хозяйкиной кровати-ладье карельской березы, и трогательная, чудом сохранившаяся коллекция театральных программок, которые она собирала со своего первого выезда в театр не то в 1903-м, не то в 1907 году… Она была страстная театралка, и комната ее, увешанная подписанными ей портретами великих актеров, выкрашенная в ярко-синий цвет, немыслимый для жилого помещения в нынешнее время, с хрустким сором под ногами и остатками позавчерашнего завтрака, рассказывала про нее всё.
Они были чрезвычайно разнообразными, эти старушки, но одна общая черта безусловно объединяла этих держательниц маленьких шкатулок с драгоценностями и плетеных ивовых сундуков с салопом покойной бабушки – верность своим вещам. Они были так прочно связаны с ними, что когда старушки умирали, то комнаты их – если сразу же не были разорены родственниками – еще долго хранили их присутствие, их старческие лекарственно-сладкие и пыльно-травяные запахи…
В этой проблеме – человек и вещь – много тонких граней. Вещь благодаря человеку приобретает самостоятельное бытие. Человек, производя вещь, выявляет себя. Бездарные вещи обнаруживают неодаренность натуры, талантливо сделанные – прославляют творца. И это касается не только области художественного творчества, а самого нашего быта, протекающего зачастую в бездушных и антиэстетичных блочных коробках, в геометрически-тупых пространствах малогабаритных квартир, в нечеловеческих полях новостроек, оскорбляющих и глаз, и землю, на которой они вырастают.
Можно ли вести войну против этого серого однообразия, которое уже есть и в потроха которого мы заселены? Можно ли вести борьбу за выживание в совмещенном санузле и пятиметровой кухне, в восьмиметровой комнате, в тощем коридоре, тихую и жестокую войну вроде той, которую вел мужественный Мангуст с чудовищным Нагом?
Очень трудно. Почти безнадежно. Но иногда силой духа можно победить и эту по нашей же вине растленную материю, организовать внутри этого бездарного пространства оазис существования.
•••В маленькой комнате – стрельчатое окно. Ну, не совсем стрельчатое. В блочных девятиэтажках не бывает стрельчатых – окно кажется стрельчатым. Потому что хозяйка так хитроумно придумала и скроила занавески. Она же собрала осколки разбитой за долгое время посуды и на стене возле раковины выложила собственноручно мозаику из разноцветных фарфоровых черепков.
Куда ни бросишь взгляд – всюду неожиданность. Откуда-то сверху свисает несколько плетеных корзин. В одной – чистое белье, приготовленное для глажки, в другой – собрано на починку.
– Очень мало места, – объясняет мне хозяйка, моя подруга Галя.
И она преобразует это сплющенное пространство. Устраивает выгородки, делает подвижные источники света. Зеркало, черное, белое – всё работает по своим законам, и законы эти Галя знает. Она – театральный художник. И она не перестает им быть никогда, даже во сне, даже в малогабаритной квартире площадью в двадцать два квадратных метра.
И очарование этого театрализованного пространства так велико, что отступает исходная бездарность этих клетушек.
Вот мы сидим на кухне, рядом с вечным чайником, – как и полагается настоящим москвичам. Галя, по-птичьи прицелившись в какую-то тряпочку своим желтым глазом, берет ее и начинает мять крупными пальцами. Я – в праздности. Она – нет. Ее руки всегда заняты. Она извиняется: не обращай внимания, я буду сучить руками. И сучит.
Детская шуба, продувная, изношенная, но хранящая тепло десятка носивших ее детей, лежит перед ней на столе. Она отрезает пуговицы, отпарывает подкладку, вздыхает и вырезает стельки… Даже из самой изношенной шубы их получается не меньше четырех.
Однажды при мне мелкие лоскутки разносортного меха были выровнены и приклеены на деревянную скамеечку. Вот теперь я сижу на этой «меховой» скамеечке и наблюдаю, как изношенная шуба и старые голенища от сапог превращаются на глазах в замшевый кошелек, карман, футляр, в кожаную рамку для фотографии, в домашние тапочки. И каждый предмет самостоятельно красив и полноправен в своем новом бытии. Шелк, бархат, бечевка, мешковина, уже отжившие свой век, вдруг обнаруживают в Галиных руках какие-то новые качества, и происходит рождение новых вещей. Может быть, правильнее это назвать воскрешением материала?