Мой гарем - Анатолий Павлович Каменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Послушай, — мысленно твердил он, стиснув зубы и ломая себе пальцы, — какой позор! Можно ли быть таким малодушным! Чего ты испугался?»
Тщетны были попытки Виноградова найти настоящие, убедительные слова, и перед его ослепшими, испуганными глазами текла правильная в своем течении жизнь. И только один Виноградов, бессильный и одинокий, качался на каком-то утопающем судне. Карикатурный, ницшеанствующий лентяй, с репутацией забавного комнатного Заратустры, которого из какой-то оригинальности терпят в этом приюте расползающихся поколений. И он, гордый, верующий в свою миссию (ха-ха!) Виноградов, сидит и ждет, пока позовут лакея вывести его вон.
Он ходил по комнате, боясь взглянуть на себя в зеркало, боясь услышать собственные шаги, и тоскливо-стыдная память о прошлой размеренной и спокойной жизни, проникая сквозь привычные навязчивые таблицы протестующих слов, обволакивала его мозг. Учиться, работать, скорее за разбросанные дела!
Написать письмо отцу, бежать в провинцию, поступить писцом в земскую управу. Или, оставшись в Петербурге, нанять комнату где-нибудь в пятом этаже и снова поступить в университет?..
Ах, как тоскливо, стыдно!
Выкурив десяток папирос, разорвав на себе галстук, проделав несколько трудных гимнастических упражнений, Виноградов, измученный усталостью, повалился на диван и стал смотреть на дверь. Ужасно простой, спокойный и деловитый четырехугольник. Холодно, холодно. Трезвая узаконенная ложь! Сейчас же видеть Надежду. Ее ободряющее доверие победит его минутную слабость. Что с ним? Почему при одной мысли о Надежде смягчается, наполняется кротостью его душа?
В коридоре, живом, но еще сонном, с распахнутыми дверями в кабинет профессора Тона и в рабочую комнату Надежды, отчетливо слышались шаги и голоса. Улучив минуту, никем не замеченный Виноградов проскользнул к порогу комнаты и увидал Надежду в черной фетровой шляпке с отогнутыми книзу полями, в легкой черной осенней кофточке и с небольшим портфельчиком в руках.
— Неужели это вы, Дмитрий Дмитриевич? Вместо двенадцати в восемь часов? Вот что значит просидеть целый вечер дома. Провожайте меня на курсы.
Спокойно светились глаза. Слегка задыхаясь от торопливости, звучал певучий, почти детский школьнический голосок.
— Хорошо, — сказал Виноградов, — но только с одним условием, что мы пойдем пешком.
— Боже мой, да ведь это по крайней мере пять верст!
— Тогда поедем на трамвае. Только бы не в вашем фамильном ландо.
— За что вы невзлюбили наше ландо?
— От зависти, что оно не мое, а ваше.
— Ну, это еще не так страшно. Едемте скорей.
— Куда вы торопитесь?
— На очень интересную лекцию.
— О чем?
— О Великой французской революции.
— Ах, об этом... — Он презрительно повел плечом.
— Что с вами? — спросила Надежда. — Вы сегодня не в духе, кажется.
— Скучно, — отвечал Виноградов, — никогда больше не буду вставать спозаранку: самые ненужные дела начинают казаться нужными.
— Например?
— Например, чтение и слушание лекций... служба. Вообще овладевает какая-то трусость. Вот мы вышли из подъезда, и я рад, что нас не видел швейцар, а сейчас я буду бояться даже издали часового около Аничкина дворца.
В трамвае Виноградов съежился и низко надвинул шляпу. Сидели какие-то люди с нахмуренными усами, в котелках. Отставной почтовый генерал читал газету. Студент в щегольской фуражке и белых перчатках брезгливо подгибал ноги, чтобы кто-нибудь не коснулся его великолепно вычищенных кожаных калош. Все это дышало страшной подавляющей силой дня — рассудительного, делового, чуждого неожиданных капризов и беззаветных ночных сумасбродств. Быстрым взглядом Виноградов окинул Надежду — новая, озабоченная, довольная, с чистым деловым холодком в глазах. О, ужас, — в них уже нет искания и любопытства, в них трезвая жажда простого, реального, обязательного труда. Горе тебе, ночной проповедник среди растерянных, праздных и полупьяных! Ты стоишь пред лицом единственного человеческого бога, имя же ему — Труд. Видишь, как бегут строительствовать люди и как они несут по камушку свою лепту к стенам добровольно воздвигаемой тюрьмы. И они отдадут последние свои силы, чтобы воздвигнуть и эти стены, и эти блестящие стекла, и пестроту за стеклами, чтобы поддержать свои слабые, жадные, ищущие покоя тела. Поклонись же до земли единственному человеческому богу. Опомнись, посмотри, как от тебя отворачивается жизнь.
— Что с вами? — участливо спрашивала Надежда. — Вы нездоровы?
— Хуже, — пытался шутить Виноградов, — я умер. Временно, впрочем, на несколько часов.
— В чем дело?
— Да вот соединились два моих злейших врага: оттепель и утро. Один враг — жалобный, тоскливый, покаянный, другой еще хуже — спокойный и трезвый. И я потерял почву под ногами. Чувствую себя глупым и бесполезным.
— Вы какой-то новый, — ласково сказала Надежда, — вот не думала, что у вас могут быть минуты слабости, колебаний...
— Что это? Поддержка? — с нескрываемой радостью спрашивал Виноградов. — Кто же вы? союзница? друг?.. Отвечайте.
— Почему поддержка? Нет, так... думайте что хотите, — говорила она, таинственно улыбаясь.
Вагон промчался через Неву. Опустив глаза, Надежда перелистывала вынутую из портфеля книгу. Вагон остановился, и они вышли. Влажное туманное дыхание овеяло лицо. Вывески, подъезды, стук подков по обнажившимся камням... Надежда в незнакомой осенней кофточке, той самой, в которой она ходила в августе и в сентябре, когда Виноградов еще не знал Надежды... Мог и не узнать... Любит он или нет? Почему он идет за ней молча, без влечения, без цели, как истукан? О чем говорить? Пусть себе бегут люди по своим