На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В награду за наше с пожарником гостеприимство, Ар-ский хотел мне показать вс-сю уссса-адьбу, а, кроме того, повествовал о том, что мало кому тогда было известно. Услышанное мной из семейных толстовских тайн было настолько ошеломляющим, что я не чуял под собой ног. И вдруг – удар ниже колен. Чувствую – лечу вниз головой. А откуда-то сверху раздается: «Разве вы здесь прежде не бывали?» То есть что ж это я, не вижу, куда ступаю? Ну, во-первых, никогда еще не бывал я в этих местах по ночам, а во-вторых, не мудрено и без того шедшую кругом голову потерять после всего того, что я услышал. Полетел я через могилу в овраг, прямо под куст, где похоронен верный конь великого писателя, проведшего, по его собственным подсчетам, изо всей жизни семь лет в седле. После моего падения и были приняты меры, хотя и в нарушение воли Толстого, который, как известно, завещал последнего покоя его ничем не ограждать.
Все тот же яснополянский директор, с тактом делая вид, что меня не узнает, повел нас с Симмонсом к все тому же небольшому зеленому холмику, через который я кувыркнулся, и, перешагнув через шаткое веревочное ограждение, сорвал с куста веточку или стебелек для Симмонса. Тут у американского биографа Толстого не только задрожали губы, но слезы появились на глазах, и он повторял: «Русские люди! Ах, эти русские люди!».
Не тогда ли у американского ученого мелькнула мысль, которую потом проводили в своих трудах – и в жизнь – все советологи, вплоть до Сюзанны Мейси, а с ней мы вместе выступали на Лонг-Айленде перед школьниками. Сюзанна рассказывала, как удалось ей пробиться к Президенту Рейгану и рассказать ему, что в Советском Союзе люди хороши, очень хороши, только у них система плохая. Надо им помочь сбросить коммунистическое ярмо. Рейган до того расчувствовался, что просил Сюзанну, по её словам, повторить тот же рассказ семь раз и советников своих приглашал, чтобы послушали. Влияние рассказов Сюзанны на Рейгана и на исход холодной войны теперь признается историками. В новейшей книге говорится, что, наслушавшись рассказов Сюзанны, Рейган поехал на встречу с Горбачевым и, как только Горбачев заговорил о Боге, они нашли общий язык. Что нашли они общий язык, сомнения в том быть не может. Не всё известно, о чём говорили они на общем языке. Во всяком случае, после этих переговоров, очевидно, во исполнение Евангельской заповеди о любви к врагам своим, Горбачев дал Рейгану обещание разоружиться в одностороннем порядке, что подтверждает в своих мемуарах спичрайтер Рейгана. О чем ещё говорили они, того пока никто не знает… Но слушая Сюзанну, хотя она сносок не делала, я про себя говорил: «Симмонс! Сплошной Симмонс!».
«Это разведчик, идеологический разведчик», – определил, назначая меня ему в помощники заместитель директора, донской казак Владимир Родионович Щербина. Всех и все этот зам видел, что мог повидать наш человек с высшим образованием без низшего, начавший путь матросом, а в итоге поднявшийся на капитанский мостик академического корабля. Руководил он без ража, без крайностей, стараясь по меньшей мере не навредить, понимая, что с людьми надо, по мере возможности, обращаться по-людски. Ему однажды иностранный гость, имея в виду даже не персонально его самого, а категорию таких же ответработников, пробовал сказать: «Ви сажьяли лудей…». «В жизни никого не погубил!», – раненым быком взревел наш Родионыч, принявший эти слова на личный счет, и надо было отдать должное подобному признанию, ведь не в стороне от кровавой мясорубки стоял человек. И он, прежде всего для себя, хотел уяснить, что же означает начавшееся сближение с Западом, в первую очередь с Америкой. Иностранными языками не владея, он понимал без перевода, чего хотят приезжающие к нам из-за рубежа. Что же из всего этого выйдет и чем закончится? Вот что его занимало. «Ставку они делают на молодежь вроде тебя», – сказал он тем же тоном, как бы безучастным, и не в упрек мне. То была дефиниция вроде той, что дал он Симмонсу. Вот разведчик, а вот… У меня же и мысли не возникало о том, что американский ученый может заниматься некоей побочной, оперативной деятельностью. Ведь у нас о таких литературоведах говорили с иронией – в штатском. Таких у нас в самом деле презирали или по меньшей мере чурались, держась от них в стороне.
Мне Симмонс рассказывал о том, как молодым человеком в Сорбонне слушал он лекции знаменитого компаративиста Париса, как там же, во Франции, встретился с Бальмонтом, как, приехав затем в Москву, видел «Багровый остров», тут же снятый со сцены, а когда мы с ним были в Ясной Поляне, расплакался… В то время как власти подозревали в нем политического лазутчика, мне Симмонс поведал, что его заветная мечта – установить интимные подробности из жизни Чехова. «У вас же нет биографии ни одного вашего классика», – говорил американец. Имел он в виду жизнеописания, которые Джордж Бернард Шоу, ставший объектом такой инвентаризации при жизни, сравнил с телефонной книгой. Читать с начала и не обязательно. Чтобы поскорее найти какой-нибудь биографический факт, следует заглянуть в указатель, где все перечислено в алфавитном порядке. А… алкоголизм… антисемитизм… Б… болезни. На «П» уточняется, что пил. И с кем спал на «С». У нас же биографии оскоплены – не идут глубоко в освещении «науки страсти нежной», не показывают писателя как человека, ибо всякий человек – это человеческие слабости. А у нас – великие, но как бы и не люди. Да, великий человек и слаб иначе. Но как – иначе? Почему воспоминания Лидии Авиловой, которая была влюблена в Чехова, опубликованы с купюрами?
Симмонс спросил меня об этом в ту пору, когда в ИМЛИ и не приступали к ответу на вопрос о том, почему Чехов, объехав чуть ли не полсвета и думая ехать еще дальше, вдруг повернул домой. Иссякли ресурсы? Или, может быть, зарази… Не пожелает ничего такого даже слышать наш академик-секретарь, не разрешит доискиваться причин преждевременного возвращения и своей рукой вычеркнет ночь любви, проведенную Чеховым на берегу Индийского океана, а затем запечатленную со всей живостью чеховским пером. Члены редколлегии будут его молить, прося оставить снятый текст в томе чеховской переписки, однако останется неприступен глава советского литературоведения. А что сказал бы академик Храпченко, который сам никогда никаким излишествам не предавался, курева не выносил, хмельного не терпел, и запьянел лишь раз в жизни в присутствии Сталина по требованию Берии, после чего тут же отключился, потеряв сознание, а когда пришел в себя, его бережно поддерживал Ворошилов, что Михаил Борисович сказал, если бы услышал он рассуждения нашего первейшего идеологического врага?
«Если бы удалось увидеть рукопись Авиловой, я бы включил какие-то новые сведения во второе издание моей чеховской биографии», – говорил Симмонс. Авиловская рукопись хранилась не в ЦГАЛИ, а в ЦГОАР, не в Литературном – Государственном архиве, что придавало ей таинственности. Зачем скрывать признания «чайки»? Что заслуживало особой секретности в исповеди «попрыгуньи» или «душечки»? Почему оказалась писателем отвергнута еще одна дама, если не с собачкой, но с детьми? Бумаги на официальных бланках, просьбы, заверенные всеми подписями, все было сделано, что требовалось, чтобы наконец, в порядке исключения, наш враг был допущен к нашим тайнам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});