Лебединая песнь - Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть, товарищ! Придется! Я противиться приказу не собирался: сынишка у меня заболел, так я хотел оттянуть денька два. Дождаться выздоровления. С вами, товарищ, я вижу, можно договориться: оставьте вы меня самого уехать; можете спокойно отрапортовать, что проводили, я не подведу; даю слово, что отбуду с этим поездом, а уж под конвоем меня не ведите! – и, взглянув еще раз на честное солдатское лицо, не устоял перед соблазном прибавить: – Всю войну провоевал, а вот теперь из города убирайся, словно я вор или хулиган.
На простом лице появилось выражение сочувствия.
– Что говорить! Времена нонче тяжелые! А вы на каком фронте воевали-то?
– Под Двинском.
– А я в Галиции. Ладно, я вам поверю, отбудете, значит, беспременно? До свиданьица! – и милиционер вышел.
Олег закурил, постоял в передней и, притушив папиросу, пошел в спальню.
Ася стояла у кроватки, рядом на стуле восседал плюшевый мишка, свет от лампы был затемнен, но он все-таки увидел, что глаза у его жены полны слез.
– Ну что? – спросил он шепотом.
– Бредит немножко и водит головкой. А недавно открывал глазки и на горшочек просился. У другого бы давно были простынки мокрые, а наш такой умница. Вынимала из кроватки – прижался ко мне так мило и показался мне очень горяченьким.
– Не плачь, любимая! Корь – болезнь уж совсем не страшная, а он у нас крепенький. Дней через пять уже будет скакать в кроватке. Увидишь.
– Я не о нем плачу! Опять милиция?
– Да, Ася. Под конвоем уже доставлять хотели. Я выговорил, чтобы самому уехать, но с ближайшим же поездом. У меня десять минут времени.
– Как? Сейчас? На ночь!
– Ну, перестань, девочка моя! Не надо, это еще не горе.
– Как же не горе? Я проснусь ночью, а твоя постель пуста! Я буду думать, что ты где-то на вокзале, на деревянной скамье… что тебе холодно… В твоей жизни уже довольно было лишений: окопы, лагерь. И вот опять! Я понимаю, что бабушку сейчас нельзя оставить, но мне легче было бы с тобой поехать, чем отпускать одного… у меня сердце рвется пополам!
– Ну не надо, не надо, родная! Все понемногу устроится. К лишениям я привык. Самое главное, чтоб вас не тронули! Я хочу, чтобы у малютки было счастливое детство, а для этого нужно, чтобы сохранилось твое гнездо. Собери мне в рюкзак все самое необходимое, а я тем временем прощусь с Натальей Павловной и Терезой Леоновной.
В передней у двери она торопливо запихивала ему по карманам бутерброды и сахар.
– В Луге, говорят, ничего нет, магазины пусты! Ну, прощай… приезжай поскорее. Не простудись, смотри. Я ведь знаю: ты о себе не будешь заботиться. Ты взял слишком мало денег…
– Достаточно, достаточно. Я постараюсь скоро приехать на денек. Но ты ни в каком случае не вздумай сама уезжать, ты меня все равно не найдешь; не оставляй малютку… береги его и себя. Ну, я бегу. Господь с тобой, дорогая! – и бегом пустился по лестнице.
Глава двадцать девятаяЛуга и Малая Вишера тридцатых-сороковых годов, за исключением лет Великой Отечественной войны, представляли собой убежище высылаемых за черту Ленинграда. Там ютились все ленинградцы, получавшие «минус» или «стоверстную», как политические, так и уголовные. Происходило это потому, что оба городка были ближайшими из расположенных после ста километров и связанных с центром прямым железнодорожным сообщением. Вследствие этого Луга была переполнена, и так называемых «жактовских» комнат не хватало. Нарасхват были комнаты мелких дачных собственников, которых еще не коснулось «раскулачивание» и которые, несмотря на огромные налоги, все-таки находили выгодным сдавать внаймы свои комнаты; в ряде случаев брали плату только за прописку, так как очень многие репрессированные, как раз из «бывших», втайне проживали у своих родных в Ленинграде, и только необходимость быть где-то прописанными заставляла их заключать кабальные сделки с хозяевами дач. Так поступали, разумеется, только те, кто не связан был службой. В Ленинграде на работу принимали лишь с ленинградской пропиской или с пропиской самого ближайшего пригорода и те стоверстники, которые вынуждены были работать, волей-неволей и жить должны были в указанной полосе. Для Олега здесь вопроса не существовало: служба была ему необходима, а следовательно жить предстояло отныне в Луге; возможность кататься туда и обратно была тоже под сомнением вследствие дороговизны тарифа – положение создавалось нерадостное.
Переспав на вокзале ночь, он отправился на поиски жилья. В центре городка, разумеется, не нашлось ничего, и он перенес свои поиски на дачные окраины. Воскресала уже знакомая ситуация: пока не прописан – не берут на работу, а места, где бы можно был поселиться, не находилось. За день Олег измучился бесплодно ходьбой и на ночь вернулся на тот же вокзал. На следующее утро опять начались те же поиски; встреченный им рабочий, с которым он случайно разговорился, сказал ему, что лесопильный завод набирает молодых мужчин, но для этого надо иметь прописку и жилье. Прозябший, усталый, голодный и злой, он продолжал свои скитания; наконец он попал в Заречную слободу, на самую крайнюю улицу, которая граничила с густым хвойным лесом. «Хорошо было бы обосноваться в этом районе, по крайней мере буду разнообразить время прогулками по лесу, не то здесь от тоски с ума сойти можно», – думал он, переходя с вопросами от дома к дому. Наконец в одном, самом некрасивом и ветхом, старуха, напоминавшая ведьму своим крючковатым носом и недобрыми хищными глазами, заявила ему, что угол и прописка у нее найдутся. В сущности, это оказался не угол, а сундук, на котором можно было лечь, – старуха сдавала этот сундук как нары и предупредила при этом, что комната уже заселена по углам. Боясь упустить работу, Олег согласился на сундук и вручил старухе деньги за ближайшие полмесяца.
«Потом подыщу себе что-нибудь получше, если устроюсь на работу», – подумал он и уселся на опушке леса на обледенелый пень, чтобы позавтракать хлебом с брынзой. На него внимательно смотрели глаза – печальные, темные, большие глаза собаки; голодная тоска и глубокая скорбь брошенного больного существа отражалась в них. Это был красивый породистый сеттер, по-видимому, бездомный, рыжая шелковая шерсть висела грязными спутанными клочьями, длинные висячие уши давно никто не расчесывал, бока ввалились.
– Ах ты, бедняга! Да ты, я вижу, тоже бедствующий аристократ! Ну, поди сюда, бери, – и Олег протянул кусок хлеба. Собака подошла, хромая, и взяла хлеб, деликатно не коснувшись руки человека.
– Мы с тобой, как видно, товарищи по несчастью, ты кто же – маркиз или князь? Теперь существа, которые созданы культурой тридцати поколений – лишние! Нужна грамотная, осмысленная и толковая серая масса, и чтоб на фоне ее никаких фигур, подобных моей и твоей, со всей их изысканностью. Понял? Вячеслав сказал же: «Благородство их ненавистно, как растение паразитическое!»
Сеттер в печальной задумчивости внимательно смотрел на него. Олег выложил перед ним остатки своего завтрака.
– Извини, что без скатерти и не на севрском фарфоре. Теперь пойдем, побродим по лесу, а то ведь тоска, сам знаешь!
Усвоенным с юности охотничьим жестом он ударил себя по колену, и тотчас что-то сверкнуло в печальных глазах собаки.
Уже в сумерках они подошли к неприглядному дому на опушке.
– Вот и наше палаццо! Не знаю, впустят ли тебя. Придется, пожалуй, весьма не по-товарищески тебя бросить. Ночевать на морозе очень уж не хочется.
Старуха и в самом деле не разрешила войти с собакой, и Олег вошел один, сопровождаемый долгим взглядом, в котором ему почудился немой укор.
Он все-таки не ожидал такой картины: комната оказалась вся до отказа забита народом, лежали прямо на деревянном полу, сидели на подоконниках, играя в карты, ругались, курили, кто-то опрокидывал «маленькую» прямо в горло и удовлетворенно крякал, кто-то наяривал на баяне. Уголовники! – мир засаленных полосатых гимнастерок, голубых маек и старых кожанок, парни «что надо» и полуспившиеся мужики, – половина по всей вероятности, вовсе нигде не прописанных. Сундук оказался занят; правда, в ответ на протест Олега старуха тотчас явилась навести порядок и согнала с него одну из подозрительных личностей. Подложив под голову свой рюкзак и закрывшись пальто, Олег устроился кое-как на абонированном участке. Унылые напевы баяниста: «Вот умру я, умру я, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя», – наводили тоску.
«На дне! – подумал он. – В эту ночь останусь здесь, а завтра придется поискать нового прибежища. Если эти харканья, плевки и песни не прекратятся, я не засну вовсе».
Однако, как только пробило одиннадцать, на электростанции выключили свет, и вся публика волей-неволей стала устраиваться спать. Позажигали два-три сальных огарка, от которых по грязному потолку заходили гигантские тени, но вскоре затушили и их.