На благо лошадей. Очерки иппические - Дмитрий Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы были знакомы с Мишей, сыном Фадеева, работал редактором в «Советском писателе»: тихий, словно неживой, это он услышал выстрел и нашел отца мертвым. Выполняя свои служебные обязанности, в том числе подготавливая к изданию статьи Луначарского, я вспоминал Мишу, читая у наркома о людях, которых революционное время бросает в тигель, чтобы переплавить. Младший сын Фадеева словно попал в некую воздуходувную трубу: сокрушительным потоком воздуха затянуло его в аэродинамическое устройство и всего перекрутило.
Вблизи лошадей
(Дом Пришвина)
Недаром существует эпитет «живое слово». Живое оно потому, что творится тогда, когда и сказывается. И значит, мы вынуждены противопоставить его какому-то другому – мертвому.
В. Пришвина. «Наш дом».Приехал я в Дунино, в пришвинский дом, с конного завода на донском жеребце. Седло у меня было, правда, не казачье – английское, зато на голове моей красовалась почти такая же фуражка, вроде той, что видели у казаков из фильма по роману «Тихий Дон». На мне была косоворотка, сшитая женой кучера. Ремешок – наборный, подарок отставного кавалериста. И, само собой, сапоги, притом со шпорами.
К посетителю непрошеному и несколько маскарадному Валерия Дмитриевна Пришвина отнеслась без малейшего жеманства или какого бы ни было высокомерия. Держалась с незваным гостем вежливо и даже приветливо, дескать, вид не стану делать, будто вам рада, ну, раз приехали, давайте поговорим. «Онтологический – такое слово вы слыхали?» – таков был её вопрос по ходу нашего разговора.
Не то чтобы она экзаменовала меня или же хотела свою образованность показать, как обычно поступают не очень образованные люди. Знал Пришвина пушкинист Фейнберг, рассказывал о нём: не очень был образованный (я перепросил: «Не очень?» – «Нет, не очень»), но смышлёный, острый. В. Д. была ему пара. Всего лишь продолжала уточнять, с кем имеет дело. Слово онтология узнал я с большим опозданием, поскольку в той философии, которой обучали людей моего поколения, проблемы онтологические не значились. И правильно, что не значились – другая система, однако нам и этого не объяснили. Об этом я Валерии Дмитриевне сказал, она снова кивнула головой: «Понятно, но теперь к этим проблемам возвращаются».
Михаил Пришвин и его коротенькие охотничьи рассказы в моей памяти жили с детства. Если бы мне понадобилось составить свод незабываемо-выразительных литературных эпизодов, то, начиная с загробных кровевозлияний в «Одиссее» и кончая мелькнувшей мыслью о детстве в «Улиссе», нашлось бы в том ряду место и проделкам пришвинских зверушек. Никакие книжные персонажи, с которыми я постепенно знакомился, от Гамлета до Гулливера, не заслонили в моём сознании миниатюрную собачку, которая никому не давала в обиду ни себя, ни свою хозяйку; мне казалось, всё так же я слышу, как бегает по полу, топоча и шурша газетой, пойманный ёжик, а вкус черного, слегка зачерствевшего, вынутого из охотничьей сумки куска хлеба сохранялся у меня во рту. Карманного формата сборничек 30-х годов, который так и назывался «Лисичкин хлеб», а также вышедшая после войны книжка «В краю дедушки Мазая» стояли у меня среди классики, и чтобы свои прежние читательские впечатления проверить, я в эти истрепанные издания время от времени заглядывал.
А на «больших книгах» Пришвина споткнулся. Ещё когда, увидев у меня «Дедушку Мазая», мой дед достал из книжного шкафа и дал мне «В краю непуганных птиц» (библиотека деда-воздухоплавателя состояла из книг, посвященных летанию). Схватился я за книгу – нет, с первых же страниц увяз и не смог дочитать до конца. Несколько раз уже в зрелом возрасте принимался снова – тот же результат. Так было и с «Кладовой солнца», а уж повествования о Курымушке («второе я» писателя), прошу прощения, оказались вовсе не для меня. Пришвинские lehrjahre und wanderjahre (годы учения и странствий) от хранившихся у меня книжных сокровищ, созданных тем же автором, отличались не объемом, а – как написаны: искусно и скучно, умно и не увлекательно.
Суждениями Пришвина я бывал захвачен, читая его дневники. В ту пору, когда явился я в Дунино, два заключительных тома из собрания его сочинений со всевозможными дневниковыми записями служили мне настольными книгами. Однако когда я читал и перечитывал тоненькую книжечку «Лисичкин хлеб», внимание моё было ориентировано совершенно иначе по сравнению с тем, как читал я пришвинские толстые дневниковые тома, их я тоже читал и перечитывал, но по-другому. В дневниках находил я поразительно точные слова, но мной уже была усвоена разница между словами точными и живыми. Флобер и Хемингуэй молились на le mot juste или the right word («точное слово»), и распроточнейшие слова не всегда у них оживали. У Флобера целые страницы точных слов мертвы. Хемингуэй руки на себя наложил, когда окончательно убедился, что слова его перестали оживать. Точные слова не обязательно и далеко не всегда живые: путать их можно, занимаясь игрой в термины. Живое слово – создающее впечатление живости, а вовсе не слово, которое как бы сказывается – с выкрутасами. Пришвин был современником Ремизова, и его заразила путаница (иногда намеренно создаваемая) между словами стилизованными под живость и в самом деле живыми по впечатлению от них.
«У меня тут живет один старичок», – проводя меня по дому и предупреждая заранее о том, кого или что я увижу, негромко сообщила Вера Дмитриевна. Шли мы коротким коридором: у стены на лавке лежал дряхлый старик, едва живой. Он не шевельнулся, пока мы шли, словно его и не было, мы тоже ничего не сказали, будто мимо него не проходили. А в дневнике у Пришвина я читал: «Вчера переписчик Толстого переписал мою повесть», – на лавке, стало быть, лежал работавший на Толстого копиист Родионов. Запись о толстовском переписчике, нашедшем последний приют в пришвинском доме, как и дневник хозяина дома, были пронизаны заботой этого хозяина о своём положении в литературе. Творец незабываемых собачек, ёжиков и птичек тревожился, что его принимают не за того писателя, каким он является или, точнее, каким сам он себя представляет. Прочитай я раньше пришвинские сетования на то, что ему не дали опубликовать произведения, которые могли поставить в должный, полагающийся ему по рангу, ряд, я бы тут же встал на его сторону. Но в собрание сочинений вошли некоторые из этих произведений. Их читать я не мог: искусно и мертво.
Талант – способность цельного выражения истины, не честность или злободневность и даже не ум. Талант и равновеликим умом не всегда наделен. Говорю это не ради принижения ума, а чтобы подчеркнуть, что талант – способность особая. Выражаясь кантиански, отдельная. У Пришвина про ежа писал талантливый человек, а его же дневники составлял, как и пришвинские романы писал, – только умный.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});