Кудринская хроника - Владимир Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сто пятьдесят рублей эта выхухоль стоит!
А Пея-Хомячиха от этих слов даже не вздрогнула: шасть костлявой рукой за пазуху, пошарила там, потеребила плоские груди и… выложила на стол перед ним три зелененьких.
Савушкин, не ожидая такого, шибко смутился. И вдруг стал хохотать — от стыда и слабости сил. Хохочет да тянет кота к себе. А Хомячиха как уцепилась, так и не отпускает: пыхтит, хвост у, кошачьей шкуры трещит. Тогда Савушкин возьми и скажи:
— Постой, погоди! Старая ты хавронья! Да это же — кот! Натуральный! Я пошутил… Прости ты меня, шалуна.
Глаза у Пеи-Хомячихи разбежались по сторонам, и она стала похожа на одну заморскую птицу… Он вспомнил: эта была птица-секретарь, которую Хрисанф Мефодьевич видел однажды в Москве, в зоопарке, и на всю жизнь запомнил. Глаза у той птицы вдруг закатывались к клюву, и тут же вдруг разбегались в разные стороны. Каждый глаз у той птицы заморской мог существовать сам по себе… Нечто подобное произошло тогда и с Пеей. К тому же морщины на лице ее становились все глубже и резче, точно кожа рассохлась от неожиданности и растрескалась. И Пеюшка поднялась на Савушкина с воплями и проклятьями:
— Да чтоб тебе, окаянному, последний глаз на суку повесить! Да чтоб тебе оступиться на обе ноги! Да чтоб…
— Пея! — смеялся взахлеб Хрисанф Мефодьевич. — Мне глаз один супостат помог в детстве выбить, едва меня, негодяй, не порешил! Но коли я и в семь лет уцелел, и если судьба мне на всю жизнь единственный глаз оставила, то уж я его до конца своих дней сберегу! И с одним этим глазом я стреляю без промаха…
А Хомячиха продолжала накликать на него еще пущие беды-напасти:
— Пусть коня твоего медведь задерет! Пусть от собаки твоей все звери в норы урыскают! Ни дна тебе чтоб ни покрышки!..
Но тут на шум вошла со двора Марья, повела вокруг строгим хозяйским глазом, так повела — как метлой помела. И Пея-Хомячиха разом осеклась и вылетела за дверь, точно ведьма на помеле.
Марья смотрела на мужа, а тот знай себе все хохотал.
— Что тут случилось, господи? Щекотала она тебя, что ли? — спросила жена.
— Нет. Она мне пророчила последний глаз на сучок повесить. — Он это сказал, кое-как отходя от смеха. — Не-ет, мне мой один кривой дороже брата родного! И один зорок — не надо сорок.
— Зачем приходила она, сказывай! — настаивала Марья.
— Не за холерой же, мать! За выхухолью!
И снова смеяться. И за бока схватываться.
Марья увидела шкуру кота на столе. И поняла, что тут случилось. И напустилась на мужа:
— Дурак! Ну чистый дурень! У Пеи вон какой глаз нехороший. Да, да! Я в это верю! Господи… Черный глаз, минуй нас…
Хрисанф Мефодьевич, слушая речь жены, закрыл лицо ладонью — смех как рукой с него сняло. Вспомнил себя семилетним, когда его шерстобитовский лоботряс один в тридцать первом году чуть живота не лишил. А было-то как…
Конец лета перед близким налетом осени. Дождило и парило, теплынь стояла, грибов всяких понаросло. Мать послала его груздей корзину насобирать. Всегда послушный родителям, Хрисанф пошел за деревню, обогнул небольшой кружок и нарвал груздей — небольших, со студенистою бахромой по краям сырой толстой шляпки. Домой уж собрался идти, как вывернулись тут два шерстобитовских парня — Толик Семенцов и Кешка Дядилев. Дядилев Кешка завсегда наглый был, то подерется с кем, то натворит что-нибудь пакостное. А Семенцов Толик — тот поскромней, посовестливей. Дядилев увидал Хрисанфа, к себе подозвал и сунул в руки ему самопал, сделанный из стволины ружья. Бери, говорит, стреляй. Хрисанф стал отказываться, замотал головой. И Семенцов ему стал рассоветовать, мол, не стреляй, там пороху много набито. А Дядилев пристал, точно смола: стреляй, не то морду намою, в ухо дам… Поплакал Хрисанф, поотнекивался, да делать нечего было — положил самопал на пень, чиркнул спичкой, поджег порошины у прорези… Ахнуло так, что даже в селе услышали… Хрисанф ничего не помнил… Донесли его Дядилев с Семенцовым на руках до речки, обмыли, а когда Хрисанф в чувство пришел, то видел мир вокруг лишь одним глазом, а другой у него от взрыва и удара обрезком ствола повредило. В больницу возили, мази вонючей какой-то прикладывали… Зажить-то зажило, но осталась на всю жизнь пустая глазница…
Из-за этой напасти Хрисанфа Савушкина на фронт не взяли, но в трудармии он вынес все сполна, был на заводе оборонном и делал приклады к винтовкам. Как бы там ни было, а фронту все равно помогал.
А Дядилев тот, узнали потом, бежал с фронта, дезертировал, пойман был и расстрелян по приговору военного трибунала. Никчемный вышел из него человечишко…
Пока вспоминал об этом тогда Хрисанф Мефодьевич, вошел к ним директор совхоза Румянцев и тоже спросил — зачем приходила к Савушкину Хомячиха. Хрисанф Мефодьевич не стал скрытничать, рассказал все про «выхухоль». И они хохотали оба, а Марья ворчала: мол, даже и вредного человека, нехорошего дурачить не следует…
Румянцев тот раз зашел к Савушкину за лосятиной. Хрисанф Мефодьевич бегал в кладовку, вытащил сохатиную заднюю ногу, отрубил от нее кусок на полпуда — от доброй души отдал. И только захлопнулась калитка за Николаем Савельевичем, давай опять прыскать от смеха — до судорог щек хохотал.
— Выхухоль… Ну, спекулянтка кудринская! Ну, бесова баба!
Кончилось тем, что Марья намочила в тазу полотенце холодной водой и утерла лицо озорника. Остудила, выходит, точно расшалившегося ребенка…
— Вот и вспомнилась нынче Пея-Хомячиха, — вслух думал Савушкин, ворочаясь на нарах. — Да пошла она в пим! Не ведьма же — человеческое отродье. Обыкновенная скопидомка здешняя. Такие, поди, и в иных местах водятся.
Лет тридцать пять тому назад Пея такой не была, прозвища «Хомячиха» за ней еще не водилось. Это потом она стала больно ухватистой, жадной.
Если точнее, то «охомячиваться» Пея стала после войны, в тайге, на химзаводе. Бригада мужиков, какие от битв уцелели, готовила там пихтолапку, гнала пихтовое масло, а Пея варила рабочим щи, каши, белье по найму стирала. И начали замечать за ней, что баба мошенничает, «прибирает к рукам» все, что плохо лежит. Но работала — как заводная. Пригнала в тайгу корову, Чернянкой звали, выводила ее пастись на лужайки — привязывала на длинную варовину к дереву. И ахала всякий раз, оставляя свою коровенку, что может медведь на скотину напасть и задрать. Останется Пея тогда без скотинушки сиротинушкой… Сама молоко она редко пила, разве что чай забеливала. Зато торговала молоком бойко и с немалой выгодой, потому что драла с мужиков как бог не велел. И вот Чернянка у Пеи раз потерялась. Пришла баба на лужайку, а коровы и след простыл. Веревка оборванная в траве валяется, Чернянки нет! Пея подумала, что беда не иначе как от лютого зверя пришла и, не помня себя от страха, прибежала к бараку. И тут в отдалении услышала треск. Вот он — идет зверь ненасытный! Корову задрал, теперь за нее возьмется! Пея, не долго думая, воткнулась головой в копешку сена, зарылась по самые плечи и затаилась, как перепелка во ржи, напуганная ястребом.
А треск-то в тайге исходил не от медведя: это шел Савушкин. Хрисанф Мефодьевич видел бегущую Пею, видел, когда она так смешно в копну спряталась, и угадал, отчего у нее такой страх. Охальник проснулся в Хрисанфе Мефодьевиче. Подкрался он к женщине осторожненько, приподнял сзади подол да как протянет ладошкой по крутому бедру! Пея без крика упала в обморок… Отваживался с ней Савушкин долго, бормотал дурацкие извинения и, когда Пею в чувства привел, обещал ей найти Чернянку живой или мертвой. И привел он тогда отвязавшуюся корову, и увидел на лице Пеи радость.
— За шлепок она тот раз с меня не взыскала, — говорил сам себе Савушкин, проводя рукой по стенке зимовья, — а вот за «выхухоль» взыщет. — И рассердился вдруг — Да пес с ней! Шушера, мякина да сору половина! По Сеньке шапка, по Малашке шлык! Мои тут грехи невелики…
…Сон взял свое. Хрисанф Мефодьевич не храпел, но во сне у него вылетало тонкое носовое посвистывание, как будто рябчик издали подавал свой голос. А бывали здесь у него храпуны, наезжали с ночевками. Выдавали такие многоступенчатые рулады, что крыша у зимовья дребезжала.
Трещало в печи, гудело. За стеной у кормушки изредка всхрапывал Соловый — пыль от овса, наверно, першила в ноздрях у него. А по всему земному раздолью вокруг вихрило снег. И стонала тайга, как обиженный человек.
4Завывало всю ночь без умолку, и к утру зимовье выстудило. Хрисанф Мефодьевич давно уже забрался и спальный мешок и так в нем пригрелся, что вылезать не хотелось. Он дотянулся до тускло горящего фонаря, прибавил огня. Изо рта выбрасывался парок, при дыхании ноздри и губы слегка холодило. Хрисанф Мефодьевич испытывал сладкое желание зарыться в мешок с головой и поспать еще часика два.
В дверь настойчиво скребся Шарко. Хозяин громко ругнулся на пса, однако тут же возникшее чувство заставило его пожалеть собаку. Что поделаешь, если к старости кровь замедляет свой бег по жилам, не греет, как в прежние годы.