Кавалерист-девица - Надежда Дурова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я приходила убирать моего Алкида, то делала это охотно; но теперь такое занятие кажется мне очень неприятным. С глубоким вздохом отвела я свою новую лошадь в то стойло, где умер мой Алкид, и накрыла ее тою попоною, которою три дня тому назад покрывала его. Я уже не плачу, но безрадостно брожу по пожелтевшим полям. Смотрю, как холодный осенний дождь брызжет на могилу Алкида моего и мочит дерн, по которому он так весело прыгал.
Всякое утро первые шаги мои к могиле Алкида. Я ложусь на нее, прижимаюсь лицом к холодной земле, и горячие слезы мои уходят в нее вместе с дождевыми каплями. Переносясь мысленно к детским летам моим, я вспоминаю, сколько радостных часов доставляли мне редкая привязанность и послушание этой прекрасной лошади! Вспоминаю те превосходные летние ночи, когда я, ведя за собой Алкида, всходила на Старцову гору по такой тропинке, по которой взбирались туда одни только козы; мне ничего не стоило идти по ней, маленькие ступни мои так же удобно устанавливались на ней, как и козлиные копытца; но добрый конь рисковал оборваться и разбиться в прах; несмотря на это, он шел за мною послушно, хотя и дрожал от страха, видя себя на ужасной высоте и над пропастью! Увы, мой Алкид! Сколько бед, сколько опасностей пронеслось мимо, не сделав тебе никакого вреда! Но мое безрассудство, мое гибельное безрассудство положило наконец тебя в могилу! Мысль эта терзает, раздирает душу мою!.. Ничто уже не радует меня; самая тень усмешки исчезла с лица моего. Все, что ни делаю, делаю машинально, по навыку. С мертвым равнодушием еду на ученье, молчаливо возвращаюсь, когда оно кончится, расседлываю лошадь и ставлю на место, не глядя на нее, и ухожу, не говоря ни с кем ни слова.
За мною приехал унтер-офицер от шефа; меня требуют в штаб. Зачем же это? Однако ж мне ведено отдать свою лошадь, седло, пику, саблю и пистолеты в эскадрон, итак, видно, я сюда не возвращусь! Пойду проститься с Алкидом! Я так же неутешно плакала на могиле моего Алкида, как и в день смерти его, и, сказав ему вечное прости, впоследнее поцеловала землю, его покрывающую.
Полоцк. Какой-то важный переворот готовится в жизни моей! Каховский спрашивал меня: «Согласны ли были мои родители, чтобы я служил в военной службе? и не против ли их воли это сделалось?» Я тотчас сказала правду, что отец и мать моя никогда б не отдали меня в военную службу; но, что, имея непреодолимую наклонность к оружию, я тихонько ушла от них с казачьим полком. Хотя мне только семнадцать лет, однако ж я имею уже столько опытности, чтобы угадать тотчас, что Каховский знает обо мне более, нежели показывает, потому что, выслушав мой ответ, он не оказал и виду удивления к странному образу мыслей моих родителей, не хотевших отдать сына в военную службу, тогда как все дворянство предпочтительно избирает для детей своих военное звание. Он сказал только, что мне должно ехать в Витебск к Буксгевдену с господином Нейдгардтом, его адъютантом. Нейдгардт был тут же. Когда Каховский отдал мне это приказание, то Нейдгардт тотчас раскланялся и пошел со мною к себе в дом. Он оставил меня в зале, а сам ушел к своему семейству во внутренние комнаты. Через четверть часа то одна, то другая голова начали выглядывать на меня из недотворенных дверей; Нейдгардт не выходил; он там обедал, пил кофе и сидел долго, а я все время была одна в зале. Какие странные люди! для чего они не пригласили меня обедать с ними.
К вечеру мы выехали из Полоцка. На станциях Нейдгардт пил кофе, а я должна была стоять у повозки, пока переменяли лошадей.
Теперь я в Витебске, живу на квартире Нейдгардта; он стал другим человеком; разговаривает со мною дружески и как вежливый хозяин угощает меня чаем, кофеем, завтраком; словом, поступает так, как бы надобно поступать сначала. Он говорит, что привез меня в Витебск по приказанию главнокомандующего и что мне должно будет к нему явиться.
Я все еще живу у Нейдгардта. Поутру мы вместе завтракаем, после он уходит к главнокомандующему, а я остаюсь в квартире или хожу гулять; но теперь глубокая осень и вместе глубокая грязь. Не находя места, где б можно было ходить по-людски, я иду в трактир, в котором Нейдгардт всегда обедает; там дожидаюсь его и обедаю с ним вместе. После обеда он уходит, а я остаюсь в комнате содержательницы трактира; мне тут очень весело; трактирщица добрая, шутливая женщина, зовет меня улан-панна и говорит, что если я позволю себя зашнуровать, то она держит пари весь свой трактир с доходом против злотого, что во всем Витебске нет ни одной девицы такой тонкой и прекрасной талии, как моя. С этими словами она тотчас идет и приносит свою шнуровку; дочери ее хохочут, потому что в эту шнуровку могли бы поместиться они все и вместе со мною.
Пять дней минуло, как я живу в Витебске; наконец сегодня вечером Нейдгардт сказал мне, что завтра должно мне быть у главнокомандующего, что он приказал привесть меня часу в десятом поутру.
На другой день мы пошли с Нейдгардтом к графу Буксгевдену: он ввел меня к нему в кабинет и сам тотчас вышел. Главнокомандующий встретил меня с ласковою улыбкою и прежде всего спросил: «Для чего вас арестовали, где ваша сабля?» Я сказала, что все мое вооружение взяли от меня в эскадрон. «Я прикажу, чтоб все это вам отдали; солдата никуда не должно отправлять без оружия». После этого спросил, сколько мне лет, и продолжал говорить так: «Я много слышал о вашей храбрости, и мне очень приятно, что все ваши начальники отозвались об вас самым лучшим образом… — Он замолчал на минуту, потом начал опять: — Вы не испугайтесь того, что скажу вам; я должен отослать вас к государю. Он желает видеть вас! Но повторяю, не пугайтесь этого; государь наш исполнен милости и великодушия; вы узнаете это на опыте». Я, однако ж, испугалась: «Государь отошлет меня домой, ваше сиятельство, и я умру с печали!» Я сказала это с таким глубоким чувством горести, что главнокомандующий был приметно тронут. «Не опасайтесь этого; в награду вашей неустрашимости и отличного поведения государь не откажет вам ни в чем; а как мне ведено сделать о вас выправки, то я к полученным мною отзывам вашего шефа, эскадронного командира, взводного начальника и ротмистра Казимирского приложу еще и свое донесение; поверьте мне, что у вас не отнимут мундира, которому вы сделали столько чести». Сказав это, генерал вежливо поклонился мне, что и было знаком, чтобы я ушла.
Вышед в залу, я увидела Нейдгардта, разговаривающего с флигель-адъютантом Зассом; они оба подошли ко мне, и Нейдгардт сказал: «Главнокомандующий приказал мне отдать вас на руки господину Зассу, флигель-адъютанту его императорского величества; вы поедете с ним в Петербург, итак, позвольте пожелать вам благополучного пути». Засс взял меня за руку: «Теперь вы пойдете со мною на мою квартиру; оттуда пошлем принести ваши вещи от Нейдгардта и завтра очень рано отправимся обратно в Полоцк, потому что Буксгевден приказал, чтоб вам непременно было отдано все ваше вооружение». На другой день очень рано выехали мы из Витебска и скоро приехали в Полоцк.
Полоцк. Засс пошел к Каховскому и через час возвратился, говоря, что Каховский, к удивлению, обедает в двенадцать часов, удержал его у себя и что он должен был есть нехотя. «Завтра мы выедем отсюда очень рано, Дуров. Вам, верно, не новое вставать на рассвете?» Я сказала, что иначе никогда и не вставал, как на рассвете. Вечером пришли ко мне мои взводные сослуживцы и велели меня вызвать. Я пришла. Добрые люди! это были взводный унтер-офицер и ментор мой, учивший меня всему, что надобно знать улану пешком и на коне. «Прощайте, любезный наш товарищ! — говорили они, — дай Бог вам счастия; мы слышали, вы едете в Петербург, хвалите нас там; мы вас хвалили здесь, когда шеф расспрашивал о вас; а особливо меня, — сказал ментор мой, закручивая усы свои с проседью. — Ведь я по приказу Казимирского был вашим дядькою; шеф взял меня к себе в горницу и целый час выспрашивал все до самой малости; и я все рассказал, даже и то, как вы плакали и катались по земле, когда умер ваш Алкид». Напоминание это заставило меня тяжело вздохнуть. Я простилась с моими сослуживцами, отдала наставнику своему годовое жалованье свое и возвратилась в залу в самом грустном расположении духа.
Наконец мы пустились в путь к Петербургу. Коляска наша чуть двигается, мы тащимся, а не едем. На всякой станции запрягают нам лошадей по двенадцати, и все они не стоят двух порядочных; они более похожи на телят, нежели на лошадей, и часто, стараясь бесполезно вытащить экипаж из глубокой грязи, ложатся наконец сами в эту грязь.
Почти на всякой станции случается с нами что-нибудь смешное. На одной подали нам к чаю окровавленный сахар. «Что это значит?» — спросил Засс, отталкивая сахарницу. Смотритель, ожидавший в другой горнице, какое действие произведет этот сахар, выступил при этом вопросе и с какою-то торжественностию сказал: «Дочь моя колола сахар, ранила себе руку, и это ее кровь!» — «Возьми же, глупец, свою кровь и вели подать чистого сахару», — сказал Засс, отворачиваясь с омерзением. Я от всего сердца смеялась новому способу доказывать усердие свое в угощении. Еще на одной станции Засс покричал на смотрителя за то, что он был пьян, говорил грубости и не хотел дать лошадей. Услыша громкий разговор, жена смотрителя подскочила к Зассу с кулаками и, прыгая от злости, кричала визгливым голосом: «Что за бессудная земля! смеют бранить смотрителя!» Оглушенный Засс не знал, как отвязаться от сатаны, и вздумал сдавить ее за нос; это средство было успешно; мегера с визгом убежала, а за нею и смотритель. Полчаса ждали мы лошадей, но, видя, что их не дают, расположились тут пить чай. Засс послал меня парламентером к смотрительше вести переговоры о сливках. Неприятель наш был рад замирению, и я возвратилась с полною чашкою сливок. Через час привели лошадей, и мы очень дружелюбно расстались с проспавшимся смотрителем и его женою, которая, желая, мне особливо, счастливой дороги, закрывала нос свой передником.