Детство - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды балованный кот кабатчицы, хитрый сластёна и подхалим, дымчатый, золотоглазый, любимец всего двора, притащил из сада скворца; бабушка отняла измученную птицу и стала упрекать кота:
- Бога ты не боишься, злодей подлый!
Кабатчица и дворник посмеялись над этими словами, но бабушка гневно закричала на них:
Думаете - скоты бога не понимают? Всякая тварь понимает это не хуже вас, безжалостные...
Запрягая ожиревшего, унылого Шарапа, она беседовала с ним:
- Что ты скучен, богов работник, а? Старенький ты...
Конь вздыхал, мотая головою.
И всё-таки имя божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин бог был понятен мне и не страшен, но пред ним нельзя было лгать, стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд, и я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго бога. и, кажется, даже не возникало желания скрывать.
Однажды кабатчица, поссорившись с дедом, изругала заодно с ним и бабушку, не принимавшую участия в ссоре, изругала злобно и даже бросила в неё морковью.
- Ну, и дура вы, сударыня моя,- спокойно сказала ей бабушка, а я жестоко обиделся и решил отомстить злодейке.
Я долго измышлял, чем бы уязвить больнее эту рыжую толстую женщину с двойным подбородком и без глаз.
По наблюдениям моим над междоусобицами жителей я знал, что они, мстя друг другу за обиды, рубят хвосты кошкам, травят собак, убивают петухов и кур или, забравшись ночью в погреб врага, наливают керосин в кадки с капустой и огурцами, выпускают квас из бочек, но - всё это мне не нравилось, нужно было придумать что-нибудь более внушительное и страшное.
Я придумал: подстерег, когда кабатчица спустилась в погреб, закрыл над ней творило, запер его, сплясал на нём танец мести и, забросив ключ на крышу, стремглав прибежал в кухню, где стряпала бабушка. Она не сразу поняла мой восторг, а поняв, нашлёпала меня, где подобает, вытащила на двор и послала на крышу за ключом. Удивлённый её отношением, я молча достал ключ и, убежав в угол двора, смотрел оттуда, как она освобождала пленную кабатчицу и как обе они, дружелюбно посмеиваясь, идут по двору.
- Я-а тебя,- погрозила мне кабатчица пухлым кулаком, но её безглазое лицо добродушно улыбалось. А бабушка взяла меня за шиворот, привела в кухню и спросила:
- Это ты зачем сделал?
- Она в тебя морковью кинула...
- Значит, это ты из-за меня? Так! Вот я тебя, брандахлыст, мышам в подпечек суну, ты и очнёшься! Какой защитник - взгляньте на пузырь, а то сейчас лопнет! Вот скажу дедушке - он те кожу-то спустит! Ступай на чердак, учи книгу...
Целый день она не разговаривала со мною, а вечером, прежде чем встать на молитву, присела на постель и внушительно сказала памятные слова:
- Вот что, Лёнька, голуба душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые - люди порченые; они богом испытаны, а ты ещё нет, и живи детским разумом. Жди, когда господь твоего сердца коснётся, дело твоё тебе укажет, на тропу твою приведёт,- понял? А кто в чём виноват - это дело не твоё. Господу судить и наказывать. Ему, а - не нам!
Она помолчала, понюхала табаку и, прищурив правый глаз, добавила:
- Да поди-ка и сам-от господь не всегда в силе понять, где чья вина...
- Разве бог не всё знает? - спросил я, удивлённый, я она тихонько и печально ответила:
- Кабы всё-то знал, так бы многого поди люди-то не делали бы. Он, чай, батюшка, глядит-глядит с небеси-то на землю, на всех нас, да в иную минуту как восплачет, да как возрыдает: "Люди вы мои, люди, милые мои люди! Ох, как мне вас жалко!"
Она сама заплакала и, не отирая мокрых щёк, отошла в угол молиться.
С той поры её бог стал ещё ближе и понятней мне.
Дед, поучая меня, тоже говорил, что бог - существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка.
Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причёсывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одёрнув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шёл к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил:
- "Во имя отца и сына и святаго духа!"
Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина,- даже мухи жужжат осторожнее.
Он стоит, вздернув голову; брови у него приподняты, ощетинились, золотистая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твёрдо, точно отвечая урок: голос его звучит внятно и требовательно.
- "Напрасно судия приидет, и коегождо деяния обнажатся..."
Не шибко бьёт себя по груди кулаком и настойчиво просит:
- "Тебе единому согреших,- отврати лице твоё от грех моих..."
Читает "Верую", отчеканивая слова; правая нога его вздрагивает, словно бесшумно притопывая в такт молитве; весь он напряжённо тянется к образам, растёт и как бы становится всё тоньше, суше, чистенький такой, аккуратный и требующий:
- "Врача родшая, уврачуй души моея многолетние страсти! Стенания от сердца приношу ти непрестанно, усердствуй, владычице!"
И громко взывает, со слезами на зелёных глазах:
- "Вера же вместо дел да вменится мне, боже мой, да не взыщеши дел, отнюдь оправдывающих мя!"
Теперь он крестится часто, судорожно, кивает головою, точно бодаясь, голос его взвизгивает и всхлипывает. Позднее, бывая в синагогах, я понял, что дед молился, как еврей.
Уже самовар давно фыркает на столе, по комнате плавает горячий запах ржаных лепёшек с творогом,- есть хочется! Бабушка хмуро прислонилась к притолоке и вздыхает, опустив глаза в пол; в окно из сада смотрит весёлое солнце, на деревьях жемчугами сверкает роса, утренний воздух вкусно пахнет укропом, смородиной, зреющими яблоками, а дед всё ещё молится, качается, взвизгивает:
- "Погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен!"
Я знаю на память все молитвы утренние и все на сон грядущий,- знаю и напряжённо слежу: не ошибётся ли дед, не пропустит ли хоть слово?
Это случалось крайне редко и всегда возбуждало у меня злорадное чувство.
Кончив молиться, дед говорил мне и бабушке:
- Здравствуйте!
Мы кланялись и наконец садились за стол. Тут я говорил деду:
- А ты сегодня "довлеет" пропустил!
- Врёшь? - беспокойно и недоверчиво спрашивает он.
- Уж пропустил! Надо: "Но та вера моя да довлеет вместо всех", а ты и не сказал "довлеет".
- На ко вот! - восклицает он, виновато мигая глазами.
Потом он чем-нибудь горько отплатит мне за это указание, не пока, видя его смущённым, я торжествую.
Однажды бабушка шутливо сказала:
- А скушно поди-ка богу-то слушать моленье твоё, отец,- всегда ты твердишь одно да всё то же.
- Чего-о это? - зловеще протянул он - Чего ты мычишь?
- Говорю, от своей-то души ни словечка господу не подаришь ты никогда, сколько я ни слышу!
Он побагровел, затрясся и, подпрыгнув на стуле, бросил блюдечко в голову ей, бросил и завизжал, как пила на сучке:
- Вон, старая ведьма!
Рассказывая мне о необоримой силе божией, он всегда и прежде всего подчёркивал её жестокость: вот, согрешили люди и - потоплены, ещё согрешили и - сожжены, разрушены города их; вот бог наказал людей голодом и мором, и всегда он - меч над землёю, бич грешникам.
- Всяк, нарушающий непослушанием законы божии, наказан будет горем и погибелью! - постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.
Мне было трудно поверить в жестокость бога. Я подозревал, что дед нарочно придумывает всё это, чтобы внушить мне страх не пред богом, а пред ним. И я откровенно спрашивал его:
- Это ты говоришь, чтобы я слушался тебя?
А он так же откровенно отвечал:
- Ну, конешно! Ещё бы не слушался ты?!
- А как же бабушка?
- Ты ей, старой дуре, не верь! - строго учил он. - Она смолоду глупа, она безграмотна и безумна. Я вот прикажу ей, чтобы не смела она говорить с тобой про эти великие дела! 0твечай мне: сколько есть чинов ангельских?
Я отвечал и спрашивал:
- А кто такие чиновники?
- Эк тебя мотает! - усмехался он, пряча глаза, и, пожевав губами, объяснял неохотно:
- Это бога не касаемо, чиновники, это - человеческое! Чиновник суть законоед, он законы жрёт.
- Какие законы?
- Законы? Это значит - обычаи,- веселее и охотнее говорил старик, поблескивая умными, колючими глазами. - Живут люди, живут и согласятся: вот эдак - лучше всего, это мы и возьмём себе за обычай, поставим правилом, законом! Примерно: ребятишки, собираясь играть, уговариваются, как игру вести, в каком порядке. Ну, вот уговор этот и есть закон!
- А чиновники?
- А чиновник озорнику подобен, придёт и все законы порушит.
- Зачем?
- Ну, этого тебе не понять! - строго нахмурясь, говорит он и снова внушает:
- Надо всеми делами людей - господь! Люди хотят одного, а он другого. Всё человечье - непрочно, дунет господь,- и всё во прах, в пыль!