Книга 2. Начало века - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И — мать:
— «Ну, еще бы!»
Кобылинский, отец воспылали друг к другу — ведь вот — откровенною нежностью; и даже позднее немного столкнулись, союз заключив против… Брюсова: против влияния Брюсова на меня; Кобылинский на том основании, что все эти Бальмонты, Верлены и Брюсовы — жалкие мошки; и, стало быть, — надо давить их, а не разводить, потому что они заслоняют Бодлера; отец же имел основания бояться влияния Брюсова, видя, что я хаживал на журфиксы к последнему: бедный старик еще думал, что я увлекусь напоследок коли не химией («Ведь у Зелинского, у Николая Дмитриевича, в корне взять, заработал»), то хоть… географией, хотя последняя — что за наука-с? Еще не знал он: уже выходила первая моя книга, «Симфония»; будущее мое решено… Вот и думал он: в союзе с блестящим студентом отводить от Брюсова; Кобылинский отцу твердил: Брюсов пишет белиберду; и отец, позабывши о том, как вырявкивал он строчки Брюсова, таял от этого; и соглашался, чтобы не перечить, на веру Бодлера принять; Кобылинский читал ему «Падаль» [Стихотворение Бодлера] в плохом переводе своем;90 в нем Бодлера и не было; слушал отец; и, улыбку в усы затаив, соглашался:
— «Тут, знаете ли, — мысль: ну, и, так сказать, там…» Что «так сказать» — неизвестно, но думаю, «так сказать» означало:
— «Хотя-с…»
— «у Бальмонта же, — переменял разговор он, — не мысль, мой голубчик…»
— «Ерунда», — предавал Кобылинский меня.
А отец, заручившись сочувствием, преподносил нам полюбившегося ему поэта Мелынина [Псевдоним «П. Я.»].
— «Вот у Мелынина!» И он зачитывал:
Но с поднятым челом и с возгласом «Свобода»…91
— «Прекрасно-с: не Брюсов!»
«Подлец» Кобылинский, поддакивая, считал: стихи Мельшина — не конкуренция Шарлю Бодлеру. Тут — я:
— «Лев, это ж подлог!»
Он на подлог был готов: для Бодлера!
В апреле 1902 года вышла первая моя книга «Симфония»; «Боря» Бугаев испуганно прятался под псевдонимом; книга в кругу знакомых имела успех скандала; Кобылинскому ее не подкидывал я; но он прибежал говорить о ней:
— «Книга написана погибшей душой; писал — безумец; и никаких!» — взлетал палец; и дергалась лысинка; быстро увлек он гулять, в черном старом пальто, но казавшемся легким, изящным, в надвинутом черном, проломленном вбок котелке, передергивая кончиком трости, торчавшим при ухе (ручка палки была засунута рукою в карман), он бежал, меня сталкивая на мостовую:
— «Ужасная, Боря, — надломленность в книге; особенно там, где сказано: „Все кончено для севшего на пол“ — ги-ги-и-и-и», — и тут сел неожиданно он на карачки перед тумбою, изображая философа, изображенного мною, — к недоумению проходящих и к радости дворовых мальчишек; сидел он и склабился; встал, надвинув на лоб котелок; и пустился, держа под пролеткой меня:
— «Цивилизация — храпы мещан: все спят, открыв рты; визионеры, революционеры — погибнут! Ги-ги-ги-и-и! Потому что погибнут все лучшие!»
Он посвятил в свою жизнь меня: как в шестом еще классе себя он веревкою к креслу привязывал по ночам, чтобы не заснуть над изучением экономических книг; как в университете отметил его тотчас Озеров; как задружил он с профессором; как они ночами вместе безумствовали за разговорами; как агитировал он; как был должен он временно скрыться (полиция насторожилась); как… ну, — и так далее; вывод: жизнь — не пересекающиеся параллели; а я возражал: его теория двух миров — просто логическая ошибка; он же искренно заклинал меня: попасть в желтый дом; и этим выправить себе патент на порядочность; я в пылу разговора признался ему, что я автор «Симфонии»; не удивился нисколько он:
— «Я так и думал!»
Прочел «Симфонию» и братец Сергей; и отнесся к ней весьма иронически; вероятно, — подозревал он, что автор — я, потому что раз, выведя меня на двор из своей душной комнатки, где он выкурил без проветра, наверное, пятьдесят папирос, строча десятки страниц кандидатского сочинения о Лотце, он, защурясь от солнца и взяв за рукав, с ироническим благодушием прогудел прямо в ухо:
— «А знаете, — в этой „Симфонии“ есть такие фразы; например: солнечные лучи названы „металлическою раскаленностью“. У меня, знаете, тут делается, — показал он на лоб, — „металлическая раскаленность“»92, — и мертвенно-белое лицо, напоминающее кость, изошло морщинками неврастенического страдания; и я подумал невольно:
«Еще бы не делаться: кандидатское сочинение о Лотце, писанное в таком темпе, доведет и до того, что… сядешь, раскорячась, под стол».
Бедный Сергей: кандидатское сочинение о Лотце не было оценено старым «лешим», Лопатиным; Сергей не был оставлен при университете.
Философ, свихнувшийся на Канте и севший на пол, долго пользовался популярностью среди неокантианцев; и в 16-м году Кубицкий, с которым мы встретились при военном освидетельствовании93, показывал на голые тела кандидатов на убой; только что бывший сам телом, наклонился ко мне и иронически пробасил:
— «Они сели на пол… Помните, — как ваш философ!»94
Обиделся на философское «сиденье на полу» в те годы — философ Б. А. Фохт.
С весны 1902 года Лев Кобылинский стал своим в нашем доме, своим у Владимировых; он являлся и к Соловьевым; мать моя называла его попросту Левушкой:
— «Левушка, — как же ему не позволить кричать: разве ему закон писан?»
— «Да-с, да-с, — так сказать», — поддакивал и отец95.
Эллис
Лев стал «Эллисом»; до тринадцатого года он сплетен с моей жизнью.
Видя позднее в удобствах его, говорил себе: «Не типично!» Меблированные комнаты «Дон», те — типичны; они помещались в оливковом доме, поставленном на Сенной площади среди соров и капустных возов; дом стеной выходил на Арбат (против «Аптеки»); другим боком дом глядел на Смоленский бульвар; третьим — в паршивые домики, с чайною: для извозчиков; обедал Лев в трактироподобном ресторанчике для лавочников, под машиной, бабацавшей бубнами «Сон негра»96, изображаемый Эллисом — лавочникам Сенного ряда; и — нам.
Поссорившись с братцем Сергеем и с матерью, он водворился в «Дону», ячейке «аргонавтизма», с дверью на площадь, с «добро пожаловать» всем; люди в рваных пальтишках и без калош: стучали каблуками в пустом «донском» коридоре, прошмыгивали в номер шесть, где в дымах сидели на окнах, в углах, при стенках (на корточках); большинство в пальто, стоя, внимало и пыхало дешевыми папиросами; бывало, разглядываешь: Ахрамович, Русов, Павел Иванович Астров, хромой драматург Полевой (капитан в отставке), Сеня Рубанович (поэт), Шик (поэт), Цветаевы (Марина, Ася)97, курсистки, заезжий Волошин (с цилиндром)98, артист, мировой судья, лысый, глухой, завезенный Астровым; среди знакомых — незваные, подобные «черным маскам» Андреева99, возникшие самопроизвольно: бледные, бедно одетые.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});