Последние дни Российской империи. Том 2 - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну-к что ж! Посидим и ночку. Вот гроб сколотим и пойдём за лесом. Он, Ермилов-то, чувствует, какую мы заботу об нем имеем. Ах и Шаповалов, Шаповалов! Ну, народ пошёл, самый жулик. Ему и то, что он покойника, зде лежащего, изобидел и обокрал, ему ничего. Никакого уважения.
— Да что Шаповалов? Шаповалов на всю их станицу славу худую имеет. А сотенный с конём. Ты как понимаешь? Красиво это или нет?
Золотовсков сокрушённо покачал головой, достал гвозди и, подойдя к Антонову, стал забивать доски. Мерный тяжёлый стук молотка разбудил ночную тишину и далеко разнёсся по лесной прогалине.
— Что там? — спросил спросонья Карпов.
— Это, господин полковник, гроб Ермилову сколачивают, — ответил не спавший Кумсков.
— Один он умер?
— Один. Ничего дело. Убитый у нас один, да раненых двадцать шесть. Все и потери. Вы пойдёте завтра на похороны?
— Пойду непременно. В котором часу?
— Ермилова в семь часов, а гусарского адьютанта в девять.
— Хорошо. Вы что же не спите?
— Расход патронов подсчитываю, да ещё реляцию маленькую составить надо, — отвечал Кумсков.
— Надо бы наградные листы хоть завтра подготовить. Хорунжий Федосьев, видали, первым ворвался на укреплённую позицию неприятеля — статутное дело.
— А вы знаете, что с Федосьевым? Его уже в лазарет отправили. Нервы разыгрались. Вот вам и герой. Как такого представить?
— Однако по закону.
— Как прикажете, — сказал Кумсков. Но Карпов не отвечал.
XX
Четвёртая сотня Донского полка на заставах. Вахмистр, подхорунжий Попов, с взводом в двадцать шесть человек занимает заставу у деревни Рабинувки. Вся деревня — три хаты да два сарая. Подле хат на песке жалкие вишнёвые садочки. Восемнадцать казаков спешились и сидят возле покинутых жителями маленьких халупок деревни, восемь внизу, за картофельными огородами и сараями держат лошадей.
Ночь тепла и тиха. Запад пылает пожарными огнями. Над головами тёмным шатром раскинулось синее небо. Сильно вызвездило, и поздняя луна не умеряет осеннего блеска звёзд. Млечный Путь широкою парчовою дорогою разлился на полнеба и переливается искристым, зыбким сиянием. Каждые полчаса два казака уходят в патруль к тёмному лесу, а следом за ними двое других возвращаются из леса. До леса верста. В сумраке ночи леса не видно, но тёмная полоса его чудится сейчас же за деревней. Патрульные идут то в одну, то в другую сторону и на полпути, в поле, встречаются.
Вахмистр Попов смотрит на часы, стараясь при свете луны разобрать стрелки циферблата, и думает свои думы. Думы двоякого свойства, и одни перебивают другие. Одни печальные. Из Заболотья отправлена на Дон семья. Семья эта нежеланная там. Попов женился давно на местной польке, и родители не дали благословения на брак. Он остался на сверхсрочную службу. Теперь сын и дочь у него в гимназии. Своё счастье, бедное и убогое, начинало налаживаться, а тут война. Семью приказали отправить на Дон. Как-то её там примут? Другие мысли о себе. О том, что можно отличиться, получить производство в офицеры, сделать карьеру. Маленький взвод его и участок в полверсты, который он охраняет, рисуются ему чрезвычайно важными, и он вспоминает все свои обязанности как начальника заставы. У него при себе полевой устав; рассветёт — он его подчитает.
— Талдыкин и Ажогин — в дозор! — говорит он.
Два казака, лежащих за домом, поднимаются, потягиваются, шумно зевают, оправляют ремни амуниции, берут прислонённые к дому винтовки и идут к вахмистру.
— Талдыкин за старшего, — говорит Попов. — Обязанности помните. Пропуск — берданка, отзыв — Белжец. Отзывы помни, никому не говори, а сам спрашивай, коли пропуск сказал и не уверился, что свои. Ну, с Богом!
Талдыкин и Ажогин идут по дороге мимо дома, сворачивают на полевую дорогу и спускаются в балку. В балке туман лежит гуще, и кажется теплее. Пахнет зрелым сжатым хлебом. Но этот запах сейчас же сменяется запахом клевера. Дорога идёт мимо клеверного поля. Ночная птица вспорхнула из-под самых ног, и оба вздрогнули. Когда они поднялись из балки, наверху показалось светлее. В серебристом мареве озарённого луною тумана стала намечаться тёмная полоса леса. Сырость плотнее окутала их и стала каплями оседать на шинели. В темноте чётко замаячили две фигуры и казалось, что они шли очень быстро и качались из стороны в сторону.
— Свои? — крикнул Талдыкин.
— Свои, свои, — растерянно и испуганно отвечали из сумрака ночи.
— Акимцев, что ль?
— Я.
Казаки сошлись. В темноте ночи и тем и другим встреча была приятна, они остановились и закурили папироски.
— Ну что? — спросил Талдыкин.
— Ничего, — отвечал Акимцев. — Тихо. Его не видать. До самой границы доходили, на дороге лежали, слушали. Гудёт, а что гудёт — не поймёшь. То ли пожар гудёт, то ли что другое. Ну только — ни пешего, ни конного не видать. Далеко слышно: собаки брешут. А с чего, не пойму никак.
— Так. Здря. Мало ли, что ей, собаке, приснилось. Опять же пожар, днём бой был, ну и растревожилась.
— Да. Пожалуй, и так. Ну, бывайте здоровеньки.
Талдыкин и Ажогин опять одни. Они входят в лес. Густой спиртовый запах можжевельника, сосны и мха крепко охватывает их. Так темно, что если встретится человек, так столкнутся с ним, а не увидят. Идут с остановками. Пройдут шагов двадцать и долго слушают. Кажется, слышно, как колотится сердце в груди, как лесная мышь перебегает дорогу или скачет потревоженная белка. Но в лесу тихо. Когда выходят на опушку, в полях кажется светло. Пожары уже не заливают заревом неба, но лишь багровеют пятнами там, где ещё горят уголья домов и местечек. Небо на западе стало серовато-синим, и звёзды погасли. Туман поднимается кверху. Погода обещает быть пасмурной. Казаки выходят на большой шлях, идущий на Звержинец. Здесь сейчас и граница.
— Должно, четвёртый час уже, — говорит, зевая, Ажогин. — Светать начинает.
Прямая дорога идёт полями. Она вся серая и тонет в тумане. Но и сквозь туман видно, что вся она во всю ширину занята каким-то тёмным предметом. Неясный шорох несётся оттуда, мерный, ровный, будто кто-то громадный что-то жуёт.
— Глянь-ка, Ажогин, что там такое?
Они стали посредине и смотрели вдаль.
— Кубыть, колонна, — сказал Ажогин.
— Бо-ольшая, — сказал Талдыкин. — Не иначе, как он наступает.
— Пойти доложить? — спросил Акимцев, которого потянуло к своим и которому своя застава показалась надёжным оплотом и домом.
— Погоди. Чего зря будоражить. Опять посмотреть надо. А ну, как наши.
— Наши? Оттуда?
— А что? Почём знать? Сосчитать надо.
Они стояли минут пять с бледными взволнованными лицами. Временами им казалось, что они слышат шаги справа, сзади, они пугливо озирались, хватали друг друга за руки, тяжело вздыхали.
— Ты слышал?
— Ничего, ветка упала.
Рассвет надвигался быстро, шорох становился слышнее и тёмная масса отчётливее.
— Он, — прошептал Талдыкин. — Видишь синеют и горбатые. В ранцах.
— Ух! Много!
— С полк будет. Сзади кавалерия.
Небо бледнело. Последние звёзды угасли. Теперь уже ясно была видна колонна австрийской пехоты, шедшая прямо к границе. Три эскадрона конницы её сопровождали. Не доходя с версту до опушки леса, австрийцы остановились. Видно было, как люди сели на дорогу, засветились огоньки папирос.
— Привал делают, — сказал Акимцев.
От колонны отделились одиночные люди и жидкою цепью быстро пошли к лесу.
— Ну, Акимцев, беги, друг, к Попову, доложи, как оно есть, а я останусь, наблюдать буду. Куда они пойдут — на Звержинец или на Томашов. Понял, что сказал?
— Понимаю.
XXI
Застава изготовилась к бою. Вахмистр Попов сел на лошадь и галопом проскакал вперёд, чтобы лично убедиться в том, что Акимцев не врёт. Он не доскакал и до опушки, как увидал Талдыкина, приготовившегося к стрельбе. По лесу в разных местах раздались выстрелы, и попасть на опушку уже было нельзя. Попов вернулся на заставу и послал письменное донесение в штаб полка.
Застава его лежала по гребню, впереди домов Рабинувки. Шестнадцать человек растянулись почти на триста шагов и зорко смотрели вперёд.
В лесу раздавались частые беспорядочные выстрелы. Австрийцы перестреливались с Талдыкиным. Казакам с их места было видно, как Талдыкин проворно перебегал от дерева к дереву вдоль по опушке и стрелял то с одного, то с другого места, обманывая тем австрийцев. Но австрийцы всё-таки подавались вперёд. Выстрелы становились громче, и иногда над головами казаков с жалобным пением пролетала далёкая пуля.