Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 - Александр Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По бесконечным анфиладам нащокинского бельэтажа как тень слонялся боязливый китаец Мартын, совершенная кукла, произносившая всего два слова: «Бурррр!», когда он обращался к господам, и «ава», когда величал дам. Этого китайца отец Нащокина купил когда-то за 1000 червонцев у купца, который привез его в чемодане. Воспоминание о заточении в чемодане, видимо, было самым страшным в его жизни, и угроза запереть его в чемодан, чем, бывало, пользовался Карла-головастик, приводила его в трепет.
Еще у Нащокина проживал буфетчик Севолда, тоже наследство отца, толстый, румяный, белокурый, среднего роста, он любил ходить в голубом фраке и красном камзоле, обшитом золотым галуном, в чулках по моде павловского времени и башмаках. Когда он не подавал ничего из буфета, то просто сидел на стуле в столовой и спокойно вязал чулок. Нащокина он любил, как сына, ибо присутствовал при его рождении и любил об этом рассказывать. Родился Поль за полночь, в ночь с 14 на 15 декабря то ли 800, то ли 801, то ли 802-го года. Севолда точно помнил, что за полночь, точно помнил число, а год запамятовал. То ли при императоре Павле, то ли уже при Александре, говорил он. Отец новорожденного в честь знаменательного события выпил рюмку мадеры с крепостным и домашним подлекарем, вывезенным из Польши жидком, маленьким, худеньким, черненьким, с впалыми сверкающими глазками, курносым и с впадиной на подбородке, в старом сюртучке. Мадеру им подавал Севолда, и вот об этой-то рюмке мадеры он рассказывал всем и каждому, кто имел желание его слушать. Он больше ничего не помнил, помнил только ту рюмку мадеры да кто в чем был одет. Батюшка Поля был в жупане, заменявшем у него наши нынешние халаты, да в плисовых сапогах, ибо, как и все баре того времени, он имел подагру. Итак, что было совершенно точно, так это: время — за полночь, месяц декабрь, год неизвестен, рюмка мадеры, жидок подлекарь, жупан, плисовые сапожки да подагра. А новорожденный надрывается в соседней комнате. Глотка луженая. Клеопатра Петровна после родов заснула.
Когда Севолда рассказывал о сем знаменательном событии Саше Пушкину, тому сразу вспомнился барин прежнего времени князь Юрий Александрович Неледицкий-Мелецкий, его плисовые сапожки и выдуманная подагра.
Закончив свой рассказ, Севолда подал ему рюмку мадеры, той самой:
— Откушайте, Александр Сергеевич, за здоровье Павла Воиныча!
— За Воиныча с удовольствием!
Дворня Нащокина, привыкшая к безобразиям и жуткому характеру его отца, легко сносила сравнительно милые чудачества и распутства сына. Карла-головастик, которого теперь никто не кидал головой вниз с балкона, однажды поведал Пушкину историю о том, как отец Нащокина дал пощечину самому Суворову.
Покойный Воин Васильевич, — рассказывал крохотный дворецкий, взгромоздясь на высокое кресло и подобрав под себя короткие ножки, — был роста маленького, но сложения сильного, гордый и вспыльчивый до крайности. После одного похода, в котором Воин Васильевич отличился, он вместо всякой награды выпросил себе и многим своим офицерам отпуск и уехал с ними в деревню, где и жил несколько месяцев, занимаясь охотою. Между тем вновь начались военные действия. Суворов успел отличиться, и Воин Васильевич, возвратясь в армию, застал его уже в Александровской ленте. «Так-то, батюшка Воин Васильевич, пока вы травили зайцев, я затравил красного зверя». Шутка показалась Воину Васильевичу обидной, он дал Суворову пощечину. Суворов перевертелся, вышел, сел в перекладную, — дальше уже шли невероятные подробности, которые карлик рассказывал, качая своей крупной, почти квадратной головой и размахивая короткими ручками, — и поскакал в Петербург. Там он бросился в ноги государыне, жалуясь на обидчика. Екатерина, во избежание напрасного шума, решила дать Нащокину Георгия, но добавила, что он получает орден по личному ходатайству Суворова. Он не принял ордена, сказав, что не хочет быть никому обязанным, кроме как самому себе. Можете себе представить, что он, батюшка Воин Васильевич, мог сделать с остальными, если уж самому Суворову влепил пощечину? — вздыхал старый карлик, видимо, что-то вспоминая из прошлой жизни.
Младший Нащокин был назван Павлом в честь императора Павла, в то время еще царствовавшего, а может быть, уже и убиенного. Во всяком случае генерал-поручик Нащокин свято чтил его память: в день коронации Павла, 5 апреля 1797 года, он был удостоен ордена Святой Анны II класса и пожалован 500 душами, но попросился в отставку, когда император стал звать его в службу, прямо сказав Павлу Петровичу:
— Вы горячи, и я горяч; служба впрок мне не пойдет! — и удалился в пожалованную деревню.
Вообще он никого не почитал не только высшим, но даже и равным себе. Князь Потемкин как-то заметил, что Воин Васильевич и о Боге отзывался хотя и с уважением, но всё как о низшем по чину, так что когда он был генерал-майором, то на Бога смотрел как на бригадира. Когда же Нащокин был пожалован в генерал-поручики, Потемкин заметил: «Ну, теперь и Бог попал у Нащокина в IV класс, в порядочные люди».
Мать Клеопатра Петровна, у которой Павел Воинович появлялся каждый день, почти всегда завтракал и изредка обедал, души в нем не чаяла и долгое время не подозревала о том, что творилось в огромной квартире на Фонтанке, где гости, званые и незваные, клубились у него с утра до вечера и даже ночи напролет.
Саша Пушкин знал, что во всякий час ночи можно завалиться сюда, одному или сам-друг, привести приятелей, пусть и незнакомых Нащокину, а придя с дамой полусвета, найти свободный кабинет с парным матрасом, где тебя обслужат (сам он являлся сюда с Оленькой Массон, беспутной дочкой Шарля Массона, автора известных «Секретных записок о России», бывшего секретаря великого князя Александра Павловича), или провести вечер за картами, а заночевать вповалку прямо на полу в большой комнате, где ночевали, проводя ночь в разговорах, молодые холостяки, а чай и кофе им разносил молчаливый старый китаец, низко кланяясь каждому и произнося один только звук:
— Буррр! Буррр!
— Покажи-ка, что у тебя за книги? — спросил Пушкин Соболевского, закончив писать и положив перо.
— Буррр! — сказал Ибис с поклоном и показал ему французские книги, взятые от переплетчика. Он с крайней неохотою выпускал книги из своих рук; пальцы его крупных рук долго ласкали свежую кожу переплетов и касались подушечками золотых букв и орнамента тиснения, он еще не успел вдоволь ими насладиться.
Пушкин взял книги, начал листать, но вдруг бросил и снова схватился за перо, махнув Соболевскому, чтобы тот не мешал, и указал рукой на стол: возьми почитай новую главу.
Прочитав новые строфы «Руслана и Людмилы» и видя, что Пушкин закончил, Соболевский поинтересовался:
— Правда ли, что ты идешь в военную службу? Мне говорили, что ты собираешься в Тульчин, а оттуда — на Кавказ…
— Этот вопрос как-то связан с моими стихами? — спросил Пушкин сухо, продолжая взмахивать пером. Он не любил, когда его так напористо расспрашивают о чем-нибудь. Тем более что намедни он имел разговор с Алексеем Федоровичем Орловым, братом Михаила, и тот почти убедил его, что не стоит идти ему в военную службу.
— Напрямую: военная служба в твоем лице ничего не выиграет, а писателя с недюжинным дарованием мы лишимся.
— Ну лишимся — не лишимся, это еще вопрос спорный, — посмотрел на Соболевского Пушкин, — вовсе не обязательно, что меня убьют…
— Мы можем лишиться тебя, даже если ты будешь жив.
— Как ваш белоглазый Кавелин? — сменил тему разговора Пушкин. — Все притесняет тебя? Как ваши теологические споры?
— Все бы ничего, — отозвался Соболевский, — да вздумал теперь утверждать, что всю политическую экономию должно основывать на Евангелии.
— А куда же мы денем Адама Смита?
— Тебе смешно, а меня он пытается оставить в нижних классах, хотя по всем остальным предметам дела идут успешно.
— Я знаю, что надо сделать в таком случае. Позволь, я обращусь к Александру Ивановичу, нашему камергеру Тургеневу? Он наместник Бога в нашем отечестве, во всяком случае служит директором Департамента духовных дел, авось поможет тебе избежать инквизиторства Кавелина, ради их же Христа. Тем более Кавелин состоит членом «Арзамаса», коего членом состою и я.
— Был бы тебе благодарен, моему благодетелю Соймонову навряд ли понравится, если меня попрут из пансиона. — Он все еще держал листки поэмы в руках и спросил: — У тебя уже есть издатель? — Пушкин отрицательно покачал головой. — Дозволь мне, Александр, наблюдать за печатаньем поэмы, кто бы он ни был. Когда ты ее закончишь?
— Я ее начал еще в Лицее… — он вдруг махнул рукой, — а все сижу на четвертой песне… Когда закончу, тогда закончу, чего загадывать… В деревню собираюсь, там, возможно, дело пойдет. За пятую примусь. Так чего, ты сказал, ожидается сегодня у нашего Воиныча?