Банщик - Рихард Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, говорят, что так, — и отвернулся.
— Неужели вас это настолько раздражает? — промолвил он.
— Меня? — ответил я отрицающим вопросом.
— Невероятное сходство! Колоссально! — смеялся какой-то кадет. Я криво улыбнулся, и он повторил, кивая, — это колоссально, клянусь!
За обедом нам, Шанкори и мне, пришлось сесть рядом. Когда подали черный кофе, всем наконец надоело разглядывать нас, как если бы мы были экспонатами паноптикума, и Шанкори, заметив, что на нас уже не обращают внимания, попытался завязать со мной более осмысленный разговор.
Враждебно я держался недолго. Вернее сказать, я попытался выправить свое первоначальное мнение. Почему, спросил я себя, почему? Почему я должен чувствовать отвращение к его некрасивости, которая так напоминает мою красоту?! Возможно, обретение двойника всегда действует тягостно. Не знаю, у меня нет опыта. Но я понял, что был невежлив, выказывая неприязнь к нему, и попробовал исправить положение. За обедом я мучился, непрерывно упрекая себя в душе за свое поведение и свои мысли. Я надрывно внушал себе, что он лучше меня, и в конце концов проникся к нему какой-то горькой любовью, что доставило мне некоторое удовлетворение… Когда же во время кофе он начал говорить, я проявил участие и попытался выслушать его до конца и составить о нем непредвзятое мнение, как если бы он был первым встречным. Но он говорил так, как не должен был говорить. Мягко намекал, что между нами существует тесная связь; выдвигал допущения такого толка, что нельзя было усомниться в их сути: он надеялся на совершенно особый и совершенно определенный отклик с моей стороны. Все его старания сводились к тому, чтобы внушить мне, что наша встреча имеет необычайное значение, и последствия ее он живописал четко и впечатляюще. То есть непосредственно о нашем случае он не говорил, но сразу повел беседу о двойниках, причем вел он ее с пугающей осведомленностью. Он приводил многочисленные примеры и даже самые невинные из них — как, скажем, «Комедию ошибок» — трактовал в откровенно демоническом духе. Его планы были ясны и безмерно огорчали меня. Ибо я отправлялся на фронт и всем своим существом был настроен именно на фронт. Размышлять я мог лишь о войне и о своем месте на ней. И тут появляется человек, у которого нет иного занятия, кроме как беседовать со мной о вопросах жизни и смерти и притворяться, что самое важное событие в мире — это случайная встреча двух похожих друг на друга офицериков. Он пытается вырвать меня из моего круга и вовлечь в другой, в свой, где все кишит колдуньями, — и вдобавок внушает мне, стремящемуся к жизни чистой и человечной (насколько это будет в моих силах), нарочито раздуваемую ересь. И до сего дня я спрашиваю себя: «Как подобное могло произойти? Как могло случиться, что он казался столь осведомленным в том, о чем я не знал ничего? Кем был этот человек?»
— Вы прекрасно разбираетесь в этих вещах, — заметил я, — похоже, вы уже соприкасались с ними.
— Не то чтобы соприкасался, — отвечал он, — ибо двойника я прежде не находил. Но я был убежден в его существовании. А если так, то почему бы заранее не подготовиться?
— Вот как, значит, вы были убеждены в существовании своего двойника?
— В единственном экземпляре я несовершенен. Я твердо знал, что вы существуете, но вероятность, что я с вами встречусь, была меньше той, что мы не увидимся. Я очень сожалел об этом. И теперь полон радостного удивления от встречи, на которую уже не рассчитывал. Вас же факт моего существования изумляет… да-да, изумляет и даже раздражает. Вы обращаетесь ко мне на «вы», хотя «ты» более подходило бы к случаю. Будем на «ты».
Мне претила даже мысль об этом.
— У меня не получится. Но не сердитесь. Все так необычно.
— Ладно, — бросил он и побарабанил пальцами по столу, — ладно. Однако же вы оттого не желаете по-дружески тыкать мне, что я вам не нравлюсь. Что ж, вы по крайней мере искренни. А я уже чувствую возникшую между нами некую связь.
— Оставьте, — произнес я тоном, который самому мне казался добродушным, — нравится, не нравится. О чем можно говорить, если наше знакомство только состоялось? И вообще — если даже допустить, что вы мне действительно не нравитесь, то разве в этом случае между нами тоже не установилась своеобразная связь?
— Да, конечно, — хмуро ответил он, и прозвучало это уже с некоторой обидой. — Но вам следовало бы принять во внимание, что мы похожи как близнецы. Задумайтесь об этом. Короче, вот что: к чему вилять, к чему притворяться, что вы испытываете не те же чувства, что я? Вы отлично знаете, что у нас есть взаимные обязательства и вам было бы неплохо их выполнять.
Я уже говорил, что изо всех сил пытался не перечить ему и перевести наши отношения на нейтральную почву светскости. Времена были скверные — соответствующие обстановке. Более того! Благодаря этому роковому сходству я признавал за ним — если уж для него это было так важно — право на некоторую сердечность отношений. Поверьте, я готов был терпеть. Вот почему я усилием воли расправился с предрассудками и тогда еще безосновательной ненавистью к нему, но теперь, когда он показал свое истинное лицо узурпатора моего «я»… нет! — мнимого распорядителя моей судьбы, теперь я мог окружить его ледяной ненавистью, ненавистью человека, который уверен, что победа за ним. Я никак не выказал своих чувств; ненавидя его, я купался в своей привычной жизнерадостности и наслаждался его обидой, точно сторонний наблюдатель.
— Возможно, милейший обер-лейтенант, мы и похожи, но неужели прямо-таки как близнецы? Хорошо еще, что вы не сказали — как две капли воды, потому что между двумя близнецами всегда сыщется какая-нибудь разница. Внешняя, например, ведь так? А уж о различии наших натур я и не говорю.
— Да неужели вы, — заявляет он в ответ, — думаете, что в своем единственном экземпляре вы полноценны? Вас одного мало, ясно вам?
— То есть? Что вы имеете в виду?
— Что я имею в виду, лейтенант? Да то, что я поступлю с вами en galant homme[11]. Я дам вам время на размышление, чтобы вы передумали и пришли ко мне сами, иначе своим упрямством вы доведете дело до кризиса, предотвратить который можно будет только жесткими мерами. И знайте, что я искал вас, сам того не желая. Вы нужны мне, так что не пытайтесь ускользнуть.
— Однако вы не самый приятный собеседник.
— Остальные наверняка утвердят вас в этом мнении.
— Мой образ мыслей, слава Богу, не столь причудлив, как ваш.
— Именно поэтому, — зло и резко закончил он разговор и поднялся.
— Именно поэтому? — спросил я, ошарашенный его тоном.
— Именно поэтому вы бунтуете совершенно напрасно.
В полку мне дали о Шанкори исчерпывающие сведения. Получил я их от лейтенанта запаса Федека, земляка Шанкори. Мой двойник происходил из старинного венгерского дворянского рода. Семья была не слишком богата, но и не бедна. Когда представителям семейства Шанкори становилось мало их родового имущества, они, пользуясь обширными связями среди венгерской знати, обирали своих менее именитых соседей или уездных начальников. Никаких официальных постов они занимать не стремились. Подставлять шею под ярмо им не хотелось. Шанкори любили разъезжать по окрестностям, любили себя показать и людей посмотреть. Короче говоря: веселые гуляки и умеренные моты. Отец Шанкори был первым, кто отправился повидать мир. Едва ему исполнилось восемнадцать, он поехал в Париж и провел какое-то время там, а потом в Лондоне… и еще, кажется, два сезона на французской и итальянской Ривьере. Вернулся он в двадцать один год, явно пропитанный западноевропейским духом. У него появилась некая смутная тяга к искусству, и выражалась она в том, что привычную для всех Шанкори роль сибарита он играл с утонченностью, так сказать, человека культурного. Ходили слухи, что на Западе он вращался в кругах экстравагантной венгерской богемы, что в Париже пристрастился к курению опиума; шушукались даже о том, что он «изощрен в садизме и прочих подобных штучках». Но старый Шанкори придавал мало значения молве. Он разъезжал по краю, подобно своим предкам, и тратил деньги; единственная разница была в том, что он не пользовался больше дедовской бричкой, а обзавелся приличным ландо. Он купил себе дом в городе, что-то вроде садового павильона. Рассказывали об этом доме разное. Возможно, потому, что окна его всегда были закрыты ставнями, даже когда туда наведывался ненадолго сам хозяин. Его гости прибывали вместе с ним, ночью, в городе никогда не показывались, а уезжали тоже под покровом темноты. Если судить по слухам, то люди эти были и такие, и сякие, но точно никто ничего не знал. Старик Шанкори отличался неплохими режиссерскими способностями. Время от времени он устраивал себе променады по городской площади. Надевал бриджи в крупную клетку, коричневую куртку для верховой езды и прогуливался исключительно в одиночестве, похлопывая себя рукояткой хлыстика по голенищу; взгляд его был устремлен вперед, он посвистывал и «не поддерживал знакомства ни с мещанами, ни с господами». Если он встречал кого-нибудь, с кем по той или иной причине не мог не поздороваться, то приветствовал его или же благодарил за поклон подчеркнуто сухо. Женат он был на какой-то близкой родственнице жупана Карои, не особенно богатой. Она получила воспитание в швейцарско-французском пансионе и была слабого здоровья. Считалось, что поженились они по любви, — во всяком случае, так говорили тем, кто не стоял достаточно высоко, чтобы знать правду. На самом деле, как уверял Федек, они познакомились на какой-то непристойной вечеринке в парижском Латинском квартале. Юная барышня, видите ли, провела несколько месяцев в Париже под предлогом занятий рисованием. Но склонностей к рисованию она вовсе не имела. Все дело было в слишком уж страстных дружеских чувствах, которые она, как стало известно, питала к иным пансионеркам. В Париже, утверждал Федек, она не провела дома ни единой ночи. Потом они с Шанкори поженились, и их брак был образцовым. И то сказать: трудно было представить себе супружеский союз, в котором муж и жена так мало мешали бы друг другу. Каждый был занят только собой. Шанкори ездил без жены по окрестностям имения, а она без мужа — по всей империи и по Западной Европе. Пять лет у них не было детей. Потом, после отлучки, которая, как высчитали осведомленные люди, длилась ровно год, она привезла крохотное двухмесячное дитя. Это и был нынешний обер-лейтенант Шанкори. Он не унаследовал от родителей ни внешности, ни нрава. Поползли слухи, что это вообще не ребенок Шанкори. Однако родители, до которых слухи эти дошли, остались к ним равнодушны. Они ничего не опровергали. Со стороны казалось, что разлада между супругами из-за ребенка не произошло. Его воспитывали и обходились с ним так, что упрекнуть чету Шанкори было не в чем. Это было механистическое воспитание без любви и заботливости, однако же и без дурного обращения и скупости; впрочем, мальчик и не подавал поводов для того, чтобы родители могли им как-то особо гордиться. И отцу, и матери благодаря поколениям предков были с рождения присущи аристократические манеры, которые отличали близких к земле Шанкори от крестьян. Супруги были безразличны к судьбе и с ледяным спокойствием сносили ее удары. Их деловитость проявляла себя лишь тогда, когда горизонт был чист; как только Шанкори чуяли бурю, они замирали и стоически ожидали неизбежного. Ссоры с кем бы то ни было претили им, и они, руководствуясь неким кодексом поведения, старались не сердиться по пустякам, не хмуриться, зря не упорствовать. Того, что миновало, как будто и вовсе не было. Все плохое стекало с них, точно с гуся вода, оставляя разве что несколько капель. Они жили размеренной бездельной жизнью, не допуская, чтобы в их душах появились ростки мстительности и строптивости. Короче говоря, они умели отлично владеть собой. Не выказывали явно ни своей радости, ни своего огорчения. Даже что-то неожиданное не могло вывести их из состояния равновесия; даже нечто непривычное они встречали так, как будто были готовы к нему. Ни особого радушия, ни явной спеси. Они не стремились ни к чему такому, что было им не под силу, но зато вдохновенно занимались делами, в которых знали толк, и энергию свою, при этом высвобождавшуюся, сознательно использовали в качестве фундамента для последующих небольших достижений. Дворянами в истинном смысле слова они не были, но темперамент все же отличал их от мещан и зажиточных крестьян: они сумели выпестовать в себе некую душевную сдержанность, которая помогала им выглядеть дворянами. Юный же Шанкори (звали его Людвиком) сызмальства был чистой воды плебеем. Он во все подробнейшим образом вникал, во всем хотел добиться полной ясности. Добросовестность, с какой относился он к учебе, уже сама по себе была непривычна для юношей его круга и происхождения. У него отсутствовали тот налет всезнайства и та душевная гибкость, которыми отличаются люди, рассматривающие образование лишь как тренировку для ума. Он надолго наваливался на отдельные предметы, но поскольку большого дарования у него не было, то и глубоких и прочных познаний ему ни в чем достичь не удалось. Он был тугодум, что со стороны иногда могло сойти за основательность. Когда же ему требовалось перейти от одной мысли к другой или же от чувства к чувству (иначе говоря, при любой перемене), то обнажалось главное качество его души: тупая огрубленность порывов. Он обжирался мечтами, обжирался собственными настроениями; точно так же он обжирался любыми сильными чувствами. Дружба или вражда, любовь или ненависть, радость или уныние, успех или неудача — все у него принимало чудовищные размеры; количество интересовало его прежде всего, так что в конце концов становилось безразлично, любит он или ненавидит. Стремление добиться ясности в отношениях с окружающими было каким-то болезненным; он точно в горячке требовал, чтобы все прояснилось как можно скорее, немедленно, тотчас. Он бывал нетерпелив до невозможности, и его настойчивая поспешность и упорство, с какими он пытался добиться ясности, губили его дружбу и его любовь. Он был в некотором смысле фанатиком истины, то есть человеком в обществе совершенно невыносимым. Но нет — одиночество не является уделом таких людей, им на роду написано быть кому-нибудь в тягость. А поскольку здоровый человек легко от них избавляется, то им остается лишь сближаться с изгоями общества. И вот по этому откосу они постепенно спускаются в самый ад. Ибо те презираемые, гонимые, уродливые телом и душой сначала школьники, а потом студенты, с которыми ему приходилось общаться, чтобы не оставаться одному, те малокровные, болезненно пылкие девственницы, у которых он искал прибежища, когда мужал, — все они походили на него. Не от природы, но потому, что так распорядилась жизнь. Жизнь предложила им на выбор слишком мало причин воспламениться душой, вот они и были вынуждены навязываться, и требовать, и мучить многословными чувствительными излияниями тех, к кому им удавалось приблизиться. Душа Людвика с раннего детства напоминала куклу. У нее двигалось всего несколько суставов, а связки и мускулы одеревенели. Да, у нее двигались лишь суставы, значит, ее движения были скупыми, четкими и очень заметными.