Бестселлер - Юрий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роман без снов не полон, как и человек.
В заливе мылся мыс, он назывался Лисий; залив был Финский. На Лисьем люди вешали людей. И каждый числил в нелюдях другого. Скрипели сосны, длинные и тонкие, как у меня за окнами, здесь, в Переделкине. Над их вершинами рассвет размыл иллюминаторы, чтобы дежурный ангел, пролетая, видел виселицы, висельников, их палачей и безутешность иудейки Манечки Азеф. Побитая каменьями, с обритой головой, нетвердо, косолапо она бредет за каждым, кого предал ее любимый брат. Опять, опять, опять петля, петля, петля. Раскачивает эти петли четкий, четкий, четкий звук поездов…
И я пропел во сне и сам себя услышал: «Не спеши, паровоз, не стучите, колеса…» Везли невесть куда. Меж нами был старик. Он злобно шамкал: «Они мне дали десять лет, а я вот хрен им досижу». Мы обнимали старика, смеялись. Не так ли, Женя? Тебя, артиллериста, не убили на безымянной высоте, на всех дорогах вплоть до города Берлина, и ты, бывало, говорил: «А чтоб меня убили, они у нас еще поплачут». Ты, подполковник Черноног, ты мертв, а бывший лейтенантик жив. Осмелюсь доложить: не плачут, нет. Пускай, мол, каются жиды. Коммуняки в Думе не встают почтить убитых в зонах. И жаждут снова сунуть нам червонец, а то и четвертак. А я вот хрен им досижу!.. Слюною брызжет сын юриста: «Арестовать! Арестовать!» Ведь что обидно, Женя-друг? Засрала шушера Лефортово, смешавшись в кучу без жемчужин. То ль было-то при нас?..
Тут голова моя с подушки соскользнула в корзину гильотины. Желтела плешь, ну, словно бы верхушка дыньки, когда-то названной «колхозница». А кучерявый сын юриста по лысине моей – вприхлест фуражкой Тельмана: «Заткнись! Заткнись!» И я очнулся с мыслью об Азефе.
* * *В кафе «У клена» они пробыли несколько часов.
Рассуждения Азефа о мельнице и о воде отвратили Бурцева. Условия Азефа он не взялся сообщать эсерам… А положения и выводы – Иуда и Великий Провокатор, Локомотив Истории и т. д. – он расценил кощунством. Азеф обиделся. Но сдержался, не возражал. В сущности, ему всего важнее было взять Бурцева в обход, со стороны несчастия домашнего.
И он, казалось, преуспел. Владимир Львович был тронут чадолюбием Евно Фишелевича, хотя успел подумать, что у иных, наверное, и чадолюбие есть средство для очищения души, как венское питье – для очищенья пищеварительного тракта.
Вышло какое-то замешательство. Бурцев почувствовал, что он вроде бы упустил Азефа. Надо было сразу брать быка за рога. Ведь он, В. Л., искал свидания для того, чтобы Азеф пошел на суд… Нет, не второй третейский, а на первый там, в России. И он, В. Л., презрев арест, явился б в Петербург. Всей благомыслящей России давно уж надо показать, как провокации разъели сифилитическое государство.
Азеф был поражен «безумством храбрых». Он головою замотал – крепкой, совершенно круглой, точно шар в немецком кегельбане. И стал смеяться, вскрикивая: «Ой!» Потом умолк и отдышался. Спросил: «Не вы ли рыцарь бедный?» В. Л. подавленно молчал. Азеф ехидненько продолжил: «Тот был Игнатушкой Лойолой».
И Бурцев встал. «Одну минуту», – остановил его Азеф. И произнес раздельно: «А Беллу Лапину вам не прощу…»
* * *Спешил паровоз, стучали колеса.
Возвращаясь в Париж, Бурцев не сомкнул глаз. Он был измучен и телесно, и душевно. Измучен, выпотрошен, вывернут наизнанку.
Азеф ляпал по столу ладонями: «Беллу я вам не прощу!»
В купе была миловидная молодая женщина. Эту женщину Бурцев никогда прежде не видел. Беллу Лапину он не видел никогда. Сейчас в купе В. Л. поднимал глаза на миловидную молодую женщину, и она была Беллой… Беллу Лапину, сотрудницу Азефа, он, Бурцев, обвинил в предательстве еще прежде изобличения ее шефа. Азеф защищал, Бурцев настаивал… Белла была из тех террористов, которые избрали родом девиза – вот это: Иже бо аще хочет душу свою спасти, погубит ю, а иже погубит душу свою Мене ради, сей спасет ю… Не выдержав обвинений во иудином грехе, Белла Лапина застрелилась… В кафе «У клена» Азеф ляпал ладонями по столу: «А Беллу я вам никогда не прощу!» Бурцев сам не прощал себе Беллу: он ведь вслед за самоубийством обнаружил доказательства ее невиновности. И сам объявил о своей страшной, ужасной, непростительной ошибке.
Спешил паровоз, стучали колеса.
Возвращаясь в Париж, Бурцев глаз не сомкнул.
* * *В доме на рю Сен-Жак консьержка отдала ему почту. В. Л. поблагодарил матушку; давний парижанин никогда не говорил консьержкам ни «сударыня», ни «мадам», нет, только «матушка», что было как бы домашней доверительностью, хотя кто же не знал, что все привратницы – наушники полиции.
Поднимаясь в пятый этаж, привычно поморщиваясь от запаха кошек, жареной рыбы и лука, Бурцев перебирал газеты и письма. Он мгновенно узнал почерк Веры Николаевны Фигнер. Ее корреспонденции – эта была из Женевы – он читал прежде прочих, подчиняясь внепартийному, внеуставному статусу «нашей Веры», которую когда-то, еще при Желябове и Перовской, называли «Вера-Топни Ножкой».
Роман без снов не полон, без писем тоже.
* * *Какую мрачную фигуру представляете Вы, Владимир Львович! Вы идете, как Смерть с косой, хуже, чем Смерть, – как черное привидение с крючковатыми длинными пальцами. И черная тень падает всюду, куда вы ступите. Из черного мешка вы сыплете извещения о предательстве, об измене, о продаже душ, о преступлениях против товарищества, дружбы, против всего, что есть дорогого и святого для людей; сеете подозрение, сеете ненависть и презрение к человеку вообще. Вы страшный человек, Вы черный человек. Вы зовете к борьбе с провокацией? Какими средствами? Разве есть иное средство выполоть эти плевелы, чем культурная и политическая деятельность в России, среди народа, в городе, в деревне, на фабрике, в поле, везде, всюду, во всех слоях? Неужели можно всех провокаторов изловить, обличить? Эта проказа обратится в мелкую сыпь, когда в России будет свобода. Надо звать на завоевание ее. Но Вы не к этому зовете. Вы хотите заведения собственного шпионажа, хотите бесконечных разбирательств, обличений, улик, вердиктов. Неужели это производительный труд? Нет! Уж лучше будьте одиноки в своем душегубительном шествии.
* * *Фигнер Веру Николаевну я увидел, когда ей было далеко за восемьдесят. Красивая и строгая, причесанная гладко, с пробором ровным, что называется, по нитке. Был ею навсегда усвоен параграф краткий: «Tenez-vous droit!» – «Держитесь прямо!»
Ее любили, ее и предавали. Главным иудой оказался отставной штабс-капитан Дегаев Сергей Петрович, предтеча Евно Фишелевича. А может, покрупнее. Дегаеву она была обязана двадцатилетней каторгой. Но это «держитесь прямо» включало и удовольствие от доверия к сотоварищам.
Летом жила Вера Николаевна в Валентиновке. Пристанционный на припеке мир. Сарай с манящей вывеской «Приемка стеклотары». Под сению берез – сортир, две двери – «М» и «Ж». На колесах бочка, опустившая оглобли, имела надпись: «Квас». В квасном патриотизме сходились стар и млад. И каждый объяснил бы вам, какой дорогою пройти за неименьем храма к каторжанам.
Они свое товарищество назвали, как юннаты: «Зеленовод». Все были бывшие– народовольцы и эсеры, анархисты и, кажется, меньшевики, и выкресты из бунда в беки. Рубленые дачи точили дух смолы; земля – цветов, клубники; река – туманов. Как хорошо и на исходе жизни чувствовать себя юннатом, зеленоводом и, поливая грядки, аполитично толковать с соседом. Как хорошо здесь тихим думам литься в капельках чернил. Да, на веранде пишет Вера Николаевна. Накинула платок, в руке перо-рондо, и капельки чернил перетекают в заявление начальству:
«Каждое лето я провожу 4 месяца в небольшой дачке, пользуясь покоем и отдыхом, столь необходимым мне в моих преклонных годах, мне 86 лет.
Однако в конце 37-го и начале 38-го органами НКВД были опечатаны 3 дачи и отданы под общежитие рабочих и работниц. Весь нормальный порядок жизни нарушился. С раннего утра до позднего вечера играют патефоны. Сор и отбросы отравили жизнь. Так жить нельзя. Присоединяюсь к ходатайству Правления кооператива о возврате дач. Надо урегулировать нормальный ход вещей».
Жизнь отравили сор, отбросы? Да это же и есть нормальный ход вещей. Однако Петровичу принадлежало на сей счет особое мнение. Раскулаченный, он прилепился к правлению кооператива «Зеленовод». Бывшие народники, а ныне пенсионеры-кооператоры перенесли на Петровича скудные остатки своей любви к народу. А он, неблагодарный, угрюмо ухмылялся: «Так вам, чертям, и надо!»
Бедняги дон-кихоты, приняв снотворное, гасили свет и затворяли ставни. Они страшились какофонии пролетариата:
У меня есть тоже патефончик,Только я его не завожу,Потому что он меня прикончит,Я с ума от музыки схожу.
Звезда с звездой не говорила. Какой же разговор, когда играет патефончик?
* * *Но вот от патефонов-патефончиков скользишь ты к граммофонам-граммофончикам; ты думаешь о том, что здесь, в Париже, в кануны первой мировой войны патефонов не было в заводе, а заводили граммофоны. На них жирели два буржуя: Пате владели граммофонной фирмой. Фокстроты мелкой стежкой строчили под крышами кварталов. Танго дышали жаждой зноя, как зонтики на ипподроме. На рю Сен-Жак, где Бурцев нанимал квартиру, как, впрочем, и везде, фокстроты озадачивали кошек, им чуялось присутствие лисицы, ворующей курятину. А мне танго – полет летучей мыши. Раб точности, я должен указать, какой породы – их в Аргентине семь, но я за океаном не был.