Мамин сибиряк - Михаил Чулаки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я закричал: «Танцевать! Все хотят танцевать!» Захаревич не хотел, он говорил что-то об Аскольде и Дире — после появления на горизонте мамина сибиряка наш гений приналег на древнюю отеческую историю, но в компаниях побеждает тот, кто кричит громче всех. И я решил кричать громко, — чтобы Кутя осталась со мной. Под конец я вырубил очередной рок и поставил танго. Я прижимал к себе Кутю, я ощутил, что науза на ней — моя науза! И пусть Захаревич рассуждает об Аскольде и гордится своим писаным уродством — мы ушли от него вместе. Он спел вслед:
На прощанье мы их не просимПожалеть и обнять уродцев.Нас легко оторвать — и бросить!Но забыть нас не удается.
Забудет, я постараюсь! Если есть, что забывать.
Навстречу нам, как всегда, вышла Тигришка, но я не дал Куте заняться кошачьими нежностями — поцеловал ее сначала мимо губ, но со второго или третьего раза поймал губы.
Все было невероятно, наверное, сам Род мне помогал, но потом мне показалось, что она умеет целоваться лучше меня. В какой-то момент шепнула:
— Язык просунь, язычник!
Наконец некстати послышались неестественно громкие расторможенные голоса какой-то новогодней компании, входящей во двор, — и Кутя убежала.
Было бы совсем замечательно, если бы не подозрение, что Кутя уже целовалась раньше — с Захаревичем! Вдруг он втягивал ее губы своим уродским лягушачьим ртом?!
Мне показалось, что маячит старушка Батенькина в своем окошке. А что, ради всяких новогодних сцен могла и продежурить ночь. Я никогда не унижусь до того, чтобы ее расспрашивать, но если бы прочитать старушечьи мысли: видела она или не видела провожающего Захаревича, целующего Кутю…
А видела или не видела с ней Липатого — теперь здесь появился еще один, и куда опаснее нашего уродца и гения: ведь взрослый, ведь опытный, ведь с тачкой, ведь прилипчивый…
Утром я не забыл сунуть Роду кусочек макового рулета. Смех смехом, но поцеловал же я Кутю, не поддалась она Захаревичу, оторвала и бросила. Но если и признать на минуту, что помог мне Род, я выказал неблагодарность и не позвал Кутю на Зимине Рожаницы: черт знает, что там придумает мамин сибиряк, как отпразднует. Да ещё Липатый здесь же. Я хотя и не такой эрудит, как Захаревич, а тоже кое-что читал про языческие праздники, про них давным-давно написано, чуть не тыщу лет назад, что там «отрокам осквернение и девам порушенне». Нечего делать в нашем капище!
Праздновать Зимних Рожаниц собрались все маститые язычники. Матушка по наущению своего сибиряка всех заранее оповестила, чтобы шили себе белые балахоны вроде ночных рубашек до самых пят. А сам мамин сибиряк был озабочен изготовлением меда: привезли с Липатым с рынка чуть не пуд, и самолично торжественно варил, так что квартира наполнилась медовым ароматом, и вся лестница тоже. Липатый бегал с тетрадкой, записывал весь процесс по стадиям.
Все явились в обусловленных балахонах, но хотя балахоны и похожи были на рубашки, надеты были на что-то — у каждого свое: у профессора Татарникова брюки мелькали под подолом балахона, у матушки топорщились плечи ее нового жакета. И только Лариса обрадовалась случаю: ничего под балахон не поддела — и сразу было видно, что ничего. Мне — так сразу!
Музыка тоже образовалась особенная — похоже, и на самом деле языческая. Инструменты изготовил самолично мамин сибиряк, да больше ведь и некому: барабан, бубен, рог и нечто вроде простых гуслей. Ударили — кто в лес, кто по дрова. Липатый дул в рог — и неспроста: звуки он извлекал самые резкие, самые дикие, будто и правда доносились они из древних степей. Петров-не-Водкин отважно бил в барабан, не слушая остальных, причем пару раз я разобрал, как он бормочет под нос: «Бей в барабан и не бойся!» — а чего бояться? Старушка Батенькина тоже явилась и прекомично трясла бубном, пытаясь изобразить цыганские страсти, а Лариса томно щипала струны гуслей. В середине капища по полу стояла свежевыструганная фигура Рожаницы с огромным животом, а вокруг прыгали фигуры в белых балахонах. Прыгали сами по себе, как в дискотеке.
Я уже давно догадывался, что в дискотеках все плясуны как раз вернулись к язычеству, а если так, то язычников во всем мире миллионы и миллионы, и мамин сибиряк очень удачно выбрал момент.
Электричество, само собой, было выключено, горели свечи и особенный масляный светильник, потому что в свечах все же что-то церковное, а уж масляный свет вроде самый исконный. Прыгающие тени скрещивались на стенах и потолке, вразнобой гремели и дудели примитивные инструменты — словно и правда времена Аскольда и Дира на дворе. Мамин сибиряк изредка вскрикивал:
Роди-рожай!Уроди-урожай!
И Липатый тотчас ему вторил. А потом раздавалось и вовсе непонятное: «Крижай-крижай-крижай!»
Петров-не-Водкин срифмовал тихонько а я прыгал рядом, расслышал: «На дураков сам-сто урожай!»
Все запыхались, Лариса в особенности. Балахон местами лип к телу, и хотя я старался не смотреть на ее облепленные рубашкой холмы и долины, невольно взглядывал и взглядывал.
И тут явилась Кутя! Откуда она взялась — не знаю. Кто ее позвал — Липатый, наверное Экзотику пообещал. Позвал, наверное, в последний момент, поэтому он не в балахоне была, а в обычном виде в блузке и джинсах. И оттого показалась единственно живой, единственно настоящей на балу призраков.
Зачем она здесь?! Я помнил одну фразу, «девам порушение»!
— Уходи!
— Ты что? Совсем, да? Мне интересно!
Сейчас начнет спорить, когда некогда спорить!
— Уходи, говорю!
— Какой ты смешной тоже.
Я и забыл, что тоже в дурацком балахоне, как призрак.
— Уходи ты, не спорь! Потом объясню! Уходи!
Я надвигался на нее, вытеснял в коридор.
— Сам-то не сказал, скрыл. Потому что стыдно, да?
— Уходи! Пойми ты! — Я уже допятил ее до двери на лестницу. — Уходи! Тут мамин сибиряк дурман наварил. Волховской. Опоят тебя и не сообразишь. В жертву тут приносят девицу, поняла?
— Убивают?!
— Дура! Не понимаешь? В жертву Рожаницам. Или хочешь попробовать?!
Как быстро я все напридумал. Или не напридумал — читал чего-то такое. Не напридумал — высказал свои страхи. А что? Опоит Липатый медом, нашепчет, что такой обряд у язычников…
— Поняла? Уходи быстро!
Все-таки поняла, отступила на лестницу. Я захлопнул дверь и накинул цепочку.
И как раз в этот момент оборвался визг и грохот первобытной музыки. Мамин сибиряк внес ведро меду. Обыкновенное эмалированное ведро, но в нем плавал резной деревянный ковш. Сиплый голос мамина сибиряка прозвучал как продолжение диких роговых звуков:
— Надоть имена настоящие, не штоб поповские… Ты зовись Правдолюб! — Это профессор Татарников стал Правдолюбом. — А ты — Златогор! — Петров-не-Водкин.
Новые имена — чем не новая жизнь? Лариса — Милолада, старушка Батенькина — Старолюда («Страхолюда» — шепнул Петров-не-Водкин), Липатый — Остроум, матушка — Добросерда, а я — Быстроглаз. Оттого, наверное, что мамии сибиряк заметил мгновенные взгляды мои на ларисины холмы и долины.
Откуда-то из-за Дажбога, восседавшего на денежной шкатулке, мамин сибиряк достал череп небольшого зверька и бросил в ведро с медом, выкрикнув:
Земля отворицца!Змея поклонница!
— и добавил прозаически:
— Штоб имя кажно крепче село.
Лариса закапризничала:
— Я не буду пить с этой гадостью!
Но мамин сибиряк приказал яростно и сипло:
— Лей в глотку — грей середку!
И Лариса поспешно покорилась.
Я тоже хватил кружку меда. Он слегка щипал рот, как лимонад. Градусов, показалось, что немного. Это и сам мамии сибиряк подтвердил авторитетно — хлебнул и приговорил:
— Слаб. Ему б лет пяток штоб постоять!
— Далеко загадываешь, — чокнулся Петров-не-Водкин.
— Лет пяток — што хорош глоток: отсидишь — не заметишь. Знашь как у нас? Тыщак — не конец, червонец — не срок.
Я следил за Липатым: не отлучится ли, не отправится ли возвращать Кутю? Куда-то он выходил, но ненадолго — не успеть через двор и назад.
Мамин сибиряк отобрал гусли у Ларисы-Милолады и забренчал как на балалайке своими корявыми пальцами. Я ждал, что он запоет какие-нибудь языческие заклинания в честь Рожаниц или самой Мокоши, но он выкрикнул частушку вполне современную и по словам, и по мотиву — ну словно на концерте районной самодеятельности:
Гармониш-гармониш,На тебя не угодишь:Та курчава, та гола.Та велика, та мала!И-их!
Старушка Батенькииа взвизгнула, Лариса захохотала, а матушка закрыла рот платочком, совсем как стыдливая девица с картины передвижников. Потом выскользнула — я думал, чтобы отсмеяться, но она вернулась с пирогом.
— Быстроглаз, принеси нож, я забыла. Быстрогла-аз! Совсем осоловел.