Возвращение в Союз - Дмитрий Добродеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У входа в барак стоял Бурунчик с поленом и ждал последнего.
Последним появился я. Бурунчик размахнулся, но я сообразил, присел, ударил его лбом под дых. Бурунчик охнул, уставил на пришельца ошалевшие глаза. «Ну, погоди, артист! — дыхнул вослед. — Уж я тебя…»
Дорога на лесоповал. В открытом кузове, под дулом вохров. Придерживая шапку, чтоб не унесло. Растерзанные мысли: «Делать что? Что делать-то? Зарежут ведь, зарежут!» Как будто читая мои мысли, Бурунчик ухмылялся и спичкой ковырял в железной фиксе.
«Бежать, бежать, бежать!» — попискивало в капиллярах мозга. «Ты охренел, ты охренел, ты охренел!» — одергивал благоразумный голос.
«Живите дружно, ребята!» — успокаивало высшее сознанье.
Лесоповал, участок N 205. Построили, вручили пилы: разойтись! Я с ужасом увидел, что в паре со мной — Бурунчик. Тот хитро подмигнул: «Теперь не убежишь, артист!»
Бурунчик взял мотопилу, нажал на кнопку и, громко испортив воздух, вонзил в сосну: опилки брызнули в лицо пришельца. — Вали давай! — я навалился на сосну: подпиленное сие древо хрустнуло и накренилось… и тут же с ужасом увидел: Бурунчик мотопилой провел по валенку. Жизнь прокрутилась перед глазами, хотел уж сдаться на волю злой судьбы, однако сработал жизненный рефлекс: я вырвал ногу из валенка: тот был развален пополам вращающимся лезвием мотопилы. И там же остался палец — большой и теплый.
— За что, едрена вошь? — крик эхом разнесся по лесу. Привстали вохры, и заглохли пилы. Заозирался. Увидел, что смертный приговор неотвратим… И правда, Бурунчик с мотопилой — все ближе. Другие урки — тоже. Охранники оставили костер и клацают затворами.
Я взвизгнул, бросился бежать, роняя капли крови в снег. Бурунчик свистнул, охрана открыла огонь по беглецу. Шальные пули срезали веточки пушистые, шуршали по коре… однако я бежал быстрее… Испуганные белки взирают на этот бег, роняют припасенные орешки… Лесная живность прячется и разбегается. Он задыхается, бежит, роняет едкую слюну, волочит раненую ногу…
Биенье сердца или? Послышалось: стук паровоза, гудок, шипение паров. Прибавил ходу: насыпь! Состав на малой скорости пыхтел на повороте. Рванулся из последних сил, вцепился в поручни, забрался на подножку. Дверь в тамбур была открыта. Залез и лег калачиком, пытаясь восстановить дыханье.
— Ну что вы так, поручик! — поднял глаза: сам капитан Юшкевич, немного пьяный, грозил мне наманикюренным перстом. — Голубчик, вы простудитесь, скорей в вагон! Позвольте, да вы ранены…
ПОСЛЕДНИЙ ЭШЕЛОН
— Вползайте, поручик… — Роняя едкую слюну, заиндевевший и окровавленный, заполз в вагон и лег в изнеможенье на красной ковровой дорожке…
Какая обстановка! Стены увешаны портретами, на окнах бархатные занавеси, и аромат — хороших сигар и коньяка… За красным полированным столом — полковник Таубе, в парадном мундире с аксельбантами, монокль в недвижном левом оке.
— Ну что же вы, Голицын! — приятный баритон звучит с укором. — Мы вас послали на разъезд Степашкино, надеясь, что вы вернетесь через час, а вы — исчезли на пять дней… Где вас носило?
— Я, я… — и судорожные звуки скребутся из моего горла. — Я был в тайге… и вот, извольте, получил награду! — я показал на обмороженную ступню, лишенную большого пальца.
— Ну ладно, — полковник поморщился, — займитесь собой, ну а потом прошу к столу. Есть дело.
— Скажите только, какое сегодня число?
— Сегодня, милостивый государь, декабрь 19-го, мы накануне Рождества. Точнее — 20-е сегодня. Наш эшелон с боями прошел сквозь красных у Иркутска и движется на всех парах к Владивостоку. Вы не забыли, надеюсь, что адмирал Колчак велел оставшимся в живых достичь Находки и временно отправиться на сборы в Сан-Франциско…
— Да-да, конечно, — я выдавил подобие улыбки.
Два офицера берут меня под мышки, кладут на лавку и чем-то прижигают ногу. Истошный крик сотряс штабной вагон. Он видит: их жесткие пропитые глаза. Он чувствует: убийственную боль и запах паленой курицы.
— Спокойно, Голицын! Не дрыгаться. Сейчас завяжем.
— Я буду ходить? Ребята, то есть господа, скажите!
— Ты будешь прыгать как козлик! — и капитан Марчук хохочет. — Все, замотали вашу рану. Извольте встать и сесть за стол!
Полковник Таубе налил мне до самых до краев: «Ну, выпейте, поручик, не будьте тряпкой! Ну что, полегче стало?»
— Так точно!
Полковник подобрел. Лицо, опухшее от алкоголя. Он выпускает густые клубы дыма и водит рукой по карте: «Докладываю обстановку, господа! В живых осталось — трое офицеров. С поручиком Голицыным — уже четыре».
— Вот видите, — его рука ползет по ветке Транссибирской магистрали, — до бухты Находка — 100 километров, а там уже японцы, порядок. Молитесь Богу, господа, чтоб не возникли партизаны. Солдаты сбежали, в соседнем вагоне-лазарете — лишь четверо медичек. Вот вся наша живая сила. Четыре револьвера, пять винтовок, пригоршня патронов и вышедший из строя пулемет «Максим».
— Неужто мы прощаемся с Россией? — задумался корнет Елагин.
— Я предлагаю, — хмыкнул капитан Марчук, — устроить на всякий случай прощальный пир. Позвольте пригласить медичек?
— Извольте, только без садизма, — полковник был печально равнодушен.
Марчук махнул рукой, и появились медсестры Поляницыны — Маруся, Роза, Рая и Ярославна.
Полковник закурил очередную папиросу, поставил граммофон. Штабной вагон заполнила щемящая мелодия. «На сопках». Разлили восемь стаканов и запрокинули. «Реми Мартан» потек по жилам. — А ну! — прикрикнул капитан Марчук.
— Готовы! — ответили медсестры и стали на четвереньки, закинув юбки на шиньоны. Все четверо — с отменно белыми, упругими задами, в высоких зашнурованных ботиночках.
— Они — они и есть сестрички милосердия, — промолвил однорукий капитан Марчук. Он расстегнул здоровой правой лапой галифе и вытащил кривой и маленький. Я улыбнулся.
— Вы не смотрите, поручик, что он мал, — сказал Марчук, — но в деле — незаменимый ятаган! — и он воткнул его в срамные губы юной девы.
— Вы огрубели на войне! — сорвался в фальцет корнет Елагин и принялся ласкать шершавым языком бледную поросль Ярославны. Затем пристроил свой нетвердый юношеский фалл.
Работали в четыре жерла: полковник Таубе, корнет Елагин, кавалерийский капитан Марчук и я, то бишь поручик Голицын. Гудел паровоз, за окнами мелькали сучья: мы все боле удалялись от той срединной части материка, где распадалась двухсотлетняя империя Петра Великого.
Отдав последний фронтовой салют, утерли лбы, заправили клинки и сели за стол переговоров (сестрички безмолвно удалились). Достав последнюю бутылку «Реми Мартана», полковник Таубе разлил ее и произнес: «Пусть каждый из нас — на этом свете иль на том — запомнит сей день — коньяк, сестричек, зимнюю тайгу…»
Полковник прокашлялся: «И не забудьте поручение Верховного правителя Сибири — адмирала Колчака — добраться до Сан-Франциско, а там — начать по-новой…»
Вагон качнуло. Стакан упал на карту Российской Империи. Разлапистая струйка коньяка прошла по уссурийской ветке Транссибирской магистрали. Со свистом пули раскололи стекла, продырявили портьеры. Одна пронзила ухо капитана Марчука, и он склонился головой над картой.
— Завал, — мелькнуло в голове. — Пора тикать! — Однако полковник Таубе вновь поставил граммофон и под унылую мелодию «Маньчжурских сопок» зажег сигару. — Полковник! — но тот пыхтел сигарой, не реагируя на пули. Со всех сторон, с окрестных сопок на нас спускались партизаны. Их возглавлял Семен Метелкин, заросший диким волосом, в ушанке с красной криво налепленной звездой.
Корнет Елагин и ваш покорный стреляли по наступавшим из окон, какие-то в тулупах падали на снег, однако куда там… вставали новые борцы… штабной вагон стал пунктом притяженья для всех этих дальневосточных партизан. Крестьяне, оборванцы и корейцы — с истошным криком бежали к поезду.
— Полковник, что делать? — но тот задумчиво ходил, дымил и думал о своем. Я плюнул и принял свое, особое решение: сорвав армейское обличье, напялил снова протухшую одежду зэка и водрузил замызганный треух. — Ах, подлый хам, предатель! — воскликнул корнет Елагин, но тут же был сражен залетной пулей. А я, на четвереньках, озираясь, прокрался в тамбур, скатился на насыпь и раненым дальневосточным партизаном пополз в тайгу. Оставшись незамечен и неузнан.
Привставши на одном локте, с высокой сопки я видел: застрявший в снегах состав «Москва-Владивосток» и сотни его облепивших партизан. Я слышал: надрывный мат товарища Метелкина, истошный визг Маруси-Розы-Раи, плач Ярославны и карканье ворон, что собрались клевать глаза погибших партизан, а также трупы офицеров.
С рыданьем и страшной болью в сердце взял курс норд-ост. До бухты в Находке оставался, по моим расчетам, лишь день пути. Роняя слезы и поминая всех японских городовых, вернее, размазывая сопли и поминая всех языческих богов, продолжил путь по сопкам.