Функция и поле речи и языка в психоанализе - Жак Лакан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти замечания определяют границы, внутри которых наша техника не может обойтись без признания структурных моментов гегелевской феноменологии в первую очередь диалектики господина и раба, диалектики «прекрасной души» и «закона сердца», и вообще всего того, что позволяет нам понять, каким образом конституирование объекта подчинено реализации субъекта.
Но если в достойном гения Гегеля требовании глубинной идентичности частного и универсального оставалось нечто пророческое, то психоанализ предоставил ему готовую парадигму, открыв структуру, где идентичность эта реализуется как отъединяющаяся от субъекта, и без всякой аппеляции к завтрашнему дню.
Отметим лишь, что именно это и представляется нам главным возражением против любых ссылок на целостность индивида; ведь субъект вводит разделение как в индивидуум, так и в коллектив, являющийся эквивалентом индивидуума. Психоанализ и есть то, что обнаруживает призрачную природуих обоих.
Казалось бы, забыть об этом уже нельзя, но психоанализ-то как раз и учит нас тому, что это забывается — подтверждение чего, и даже вполне закономерное, дают нам сами психоаналитики, чьими «новыми тенденциями» это забвение и представлено.
И если, со своей стороны, Гегель пришелся весьма кстати, чтобы дать нашей пресловутой нейтральности смысл, который не обличал бы в ней свидетельство умственного паралича, это вовсе не значит, что нам нечего позаимствовать от гибкости сократической майевтики и той виртуозной техники, с которой Платон ее нам преподносит — хотя бы для того, чтобы почувствовать в Сократе и его желании еще нетронутую тайну психоаналитика и сориентировать по отношению к платоновской «скопии» наше собственное отношение к истине, позаботившись при этом сохранить дистанцию между припоминанием, которое Платон принужден был предпослать всякому пришествию идеи, и исчерпанием бытия, доведенном до конца в киркегоровском «повторении» [28].
Но между собеседником Сократа и нашим есть историческое различие, которое не лишним будет уточнить. Опираясь на созидательный разум, столь умело извлекаемый им из дискурса раба, Сократ обращается к подлинным господам, которых и стремится убедить в необходимости порядка, способного обосновать их могущество и истину господствующих в городе-государстве слов. Мы же имеем дело с рабами, которые принимают себя за господ и в универсальном миссионерском языке находят поддержку своему рабскому состоянию, закрепляя его узами присущей этому языку двусмысленности. В порядке юмора можно было бы даже добавить, что цель наша — восстановить в них ту суверенную свободу, которую обнаруживает Шалтай-Болтай, напоминая Алисе, что в конечном счете именно он является господином означающего, хотя на означаемое, в котором получило оформление его бытие, господство это и не распространяется.
Итак, мы все время возвращаемся к нашей двойной ориентации: на речь и язык. Чтобы освободить речь субъекта, мы вводим его в язык его желания, т. е. в первичный язык, на котором, помимо всего того, что он нам о себе рассказывает, он говорит нам что-то уже безотчетно, и говорит, в первую очередь, символами симптома
Этот обнаруженный анализом символизм представляет собой именно язык. Язык этот, воплощающий игривое пожелание одного из афоризмов Лихтенберга, носит универсальный характер языковой системы, доступной пониманию в любой другой такой же системе. В то же время, будучи языком, запечатляющим желание в момент, когда оно, добиваясь признания, только-только обретает человеческие черты, он является абсолютно частным языком данного субъекта.
Итак, я говорю «первичный язык», вовсе не имея при этом в виду «первобытный язык», поскольку Фрейд, чья заслуга как первооткрывателя в этой области, позволяет сравнить его с Шампольоном, целиком расшифровал этот язык по снам своих современников. Кроме того, поле этого языка авторитетно определено восновных чертах одним из сотрудников Фрейда, с самого начала принимавшим участие в этой работе — одним из немногих, кто внес в нее нечто новое. Я говорю о докторе Эристе Джонсе, последнем оставшимся в живых из тех, кто получил семь колец мастера, и чье присутствие на почетных местах в некоей международной ассоциации доказывает, что достались они не простым хранителям реликвий.
В своей фундаментальной статье о символизме [29] доктор Джонс на стр. 15 замечает, что несмотря на то, что символов — в том смысле, который термину этому придает анализ, — существует тысячи, все они относятся непосредственно к собственному телу, к отношениям родства, к рождению, к жизни, и к смерти.
Истина эта, признаваемая автором статьи безоговорочно, позволяет понять, что хотя символ, говоря психоаналитическим языком, и вытеснен в бессознательное, он не несет в себе ни малейших признаков регрессии или незрелости. Поэтому чтобы стать в субъекте действенным, ему достаточно быть услышанным, ибо действие его протекает в субъекте безотчетно, что мы и признаем в повседневной практике, объясняя многие реакции субъектов, — как нормальных, так и невротиков — их откликом на символический смысл действия, отношения, или объекта.
Следовательно, нет никакого сомнения, что аналитик может пользоваться властью символа, точно рассчитанным образом вводя его в семантические резонансы своих замечаний.
Это ознаменовало бы возврат к использованию символических эффектов в обновленной технике интерпретации.
В подтверждение мы хотели бы сослаться на традиционное индийское учение о «дхвани» [30] , которое обращает внимание на свойство речи сообщать то, что в ней не высказано. Свойство это иллюстрируется следующей басенкой, наивность которой, для таких историй-примеров вполне обычная, не лишена юмора, привлеченные которым, мы находим и скрытую в ней истину.
Некая юная девица — гласит эта история — сидит на берегу реки, поджидая своего возлюбленного, и вдруг видит, что в ее сторону направляется брахман. Она тут же встает, идет ему навстречу и самым радушным тоном говорит: «Как вам сегодня повезло! Собаки, чей лай в этом месте вам раньше так досаждал, здесь больше нет: ее только что сожрал рыскающий в округе лев». аналитика, которая обходится в данном случае языковыми средствами столь скромными, что позволяет ему довести свою практика едва ли не до косноязычия [31].
Ибо слова need и demand имеют для субъекта смысл диаметрально противоположный, и полагать, будто их можно где-то употреблять неразборчиво, значит решительно игнорироватьintimation в речи содержащийся.
Ведь то, к чему стремится речь в своей символизирующей функции — это трансформировать субъект, которому она адресуется, установив его связь с субъектом, от которого она исходит, т. е. создав эффект означающего.
Вот почему мы хотим еще раз вернуться к структуре языкового общения и навсегда покончить с понятием языка-знака, этим недоразумением, которое в данной области стало источником как взаимонепониманий в беседе, так и речевых изъянов.
Если языковую коммуникацию действительно рассматривать как сигнал, с помощью которого передающий посредством определенного кода информирует о чем-либо принимающего, у нас не остается повода отказывать в таком же и даже большем доверии любому другому знаку, лишь бы «что-либо», о чем идет речь, исходило от индивидуума; более того, у нас есть все основания отдавать предпочтение тем способам выражения, которые стоят ближе к естественным знакам.
В результате мы начали страдать недоверием к технике речи и занялись поисками жеста, гримасы, черт поведения, мимики, движения, содрогания — а то и странной просто заминки в движении дело свое мы понимаем тонко и готовы пустить своих гончих но любому из этих следов.
Несостоятельность концепции «языка-знака» мы покажем на примере одного явления из животного царства, наилучшим образом ее иллюстрирующего — явления, которое, не будь оно недавно научно удостоверено, следовало бы специально с этой целью изобрести.
В настоящее время общепризнано, что возвратившись с медосбора в улей, пчела сообщает своим товаркам о близости или отдаленности добычи, исполняя один из двух определенных видов танца.
Второй из них особенно замечателен, ибо плоскость в которой пчела описывает восьмерку (почему танец этот и назвали waggingdапсe), и частота этих фигур в единицу времени точно указывают, во-первых, направление на добычу по отношению к солнечному склонению (которое пчелы благодаря своей чувствительности к поляризованному свету легко определят в любую погоду) и, во-вторых, расстояние до нее в пределах нескольких километров. И на сообщение это другие пчелы немедленно реагируют, направляясь в указанное таким образом место.