Русская канарейка. Трилогия в одном томе - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я уже чувствую, – сказала она безмятежно и просто, как волна, окатила его ладонью от горла вниз, легко и нежно огибая препятствия.
От неожиданности он подскочил и заорал:
– Смирно лежать!
– Почему? – шепнула она, встав на колени и бережно укладывая его назад, как мать – проснувшегося с плачем ребенка. – Ну почему… почему…
И, как волна, накрыла его с головой покрывалом из тысячи пальцев и губ…
Его оглушила глубокая и полная тишина, точно он нырнул в расщелину рифа и продолжал погружаться все глубже, рискуя не вынырнуть никогда.
Лишь безмолвная нежность глубинного течения ворочала его и ритмично качала, и, тихо его обнимая, шевелились бескрайние поля змеистых водорослей – так долго, так томительно долго, так бесконечно долго, так ненасытно долго, что он не верил собственному телу. И, как бывало под водой, на исходе задержанного, запертого дыхания, на взлете невесомого тела, пропарывающего слизистую стихию с легкими, исполненными умирающим воздухом, он испытывал мощный всплеск эйфории, наркотический транс улетающего сознания, блаженный экстаз перехода из бездны в бездну…
Самым потрясающим было: ее руки, их прикосновение; их легкое касание. Эти руки говорили, спрашивали, слушали, убеждали, склоняли, требовали. Они вытягивали, извлекали из его тела только им внятный смысл, исторгнутый спаянной сиамской глубиной; несколько раз он пугался, не услышит ли она его мысли, которых, впрочем, и не было, как не бывало их на глубине…
Раза три он поднимался на палубу, где ровно и свежо тянуло ветром и под бледнеющим сводом мерно катились серебряные гребни по черной акватории. Гребень скалы неподалеку круглился двумя кучерявыми холками, двумя няньками, баюкающими в седловине-колыбели лимонную луну.
Я сошел с ума, смятенно думал он, отирая ладонью пот, катящийся по груди, я спятил, это во сне творится, так не бывает – и вновь возвращался к ней, уже засыпающей, будил, тормошил, погружался и плыл, выплывал, уходил, настигал, задыхался, выныривал…
Ночь казалась бесконечной, невесомой, безмолвной; кажется, они не сказали друг другу ни одного слова, а мускулистая ловкость и совершенная, родственная слаженность их тел существовали сами по себе и были разумеющимися в любом повороте, слиянии, скольжении и обморочном спазме наслаждения, так что раза три он ловил себя на диком ощущении любовных объятий с самим собой…
Под утро Айя уснула – внезапно и окончательно, будто навсегда. Только что ладонь была отзывчивой и властной на его бедре – и вот уже вяло скользнула вдоль тела. Она откинулась на подушку и всем существом в один миг ушла в темную воду рассветного сна. Кончилась ночь.
Он освобожденно вздохнул, – раб, отпущенный на волю; господин, отпустивший на волю любимого раба, – поднялся и накинул рубаху на тело, взмыленное, как у скакуна на последнем фарлонге дистанции. Оглянулся на койку.
Айя спала, откинув голову на подушку.
Минут десять он неподвижно стоял над ней, будто получил задание на запоминание. Отметил, что левая грудь чуть меньше правой – не явно, а вот как у близнецов бывает, когда второй ребенок, в точности такой, как первый, более робок и всегда, во всем как бы догоняет старшего. Моя амазонка… А брови изумительные, ласточкины, опять подумал он; и когда закрыты глаза, в лице проступает нечто античное и царственное – лицо с фаюмского портрета.
Он укрыл ее простыней, помедлил, добавил тонкое одеяло – рассвет принес свежую тягу ветра – и поднялся на палубу.
Минут пятнадцать стоял там, остывая, проникаясь наступающим утром, глядя, как сизое небо с каждой минутой выпивает из моря синие соки дня. По горам стекал зеленый шелк рассвета. В отдалении – пунктир ом – шли на лов рыбачьи лодки, под навесами виднелись черные головы. На пустом берегу бесхозными тушами громоздились островки камней – как утопленники, выброшенные волной на берег. Черная масса густой поросли на холмах, с вымпелами высоких пальм, замерла, притаилась… И только лампочки над входом в ночной бар продолжали вяло пульсировать – видимо, их забыли выключить.
И опять он не понимал, что делать дальше со своей жизнью. Эта бродяжка, столь на него похожая внешне, была благородней, чище и в сто раз трагичней его, как бы он ни лелеял свои душевные порезы и прочие царапины. Она была настолько значительней его, что попросту не уместилась бы в его жизни – в двух ее столь разных ипостасях: в кропотливой работе и жестком расписании артиста – и в его тайной, многоликой, обоюдоострой охоте, куда он не собирался пускать никого.
Она, со своей неукротимой тягой к передвижениям, просто сникнет, заставь он ее торчать хотя бы год в его парижской квартирке. Спустя неделю – ну, месяц – она выскользнет на рассвете из дома по рю Обрио, и тогда – сказал он себе – тогда уже твоей смертной тоски ничем не перешибешь. Да ты просто не вынесешь такого поражения – во второй раз. Ты околеешь.
Значит, решено: благодари судьбу за эту ночь, не заслуженный тобою щедрый подарок. И отвези эту девушку на Краби.
Он спустился и дотошно обыскал ее рюкзачок. Поразительное убожество, если не считать великолепной камеры, двух линз и новенького ноутбука с набором съемных дисков. Полнейшая нищета. Два паспорта, британский и казахстанский, два веселых гуся, перехваченные резинкой. И такой же конторской резинкой перехвачена парочка тощих селедок – ее старые коричневые сандалии. Впрочем, вот еще завалялись в очередном кармашке затертые водительские права на имя Камиллы Робинсон – самого подозрительного вида, с самой замыленной на свете фотографией. Подобрала потерянные? Стянула у бедной Камиллы?
Странно, она ведь рассказывала о своих выставках в каких-то галереях, о работе в каком-то рекламном агентстве… Видимо, все это было в прошлой жизни, и она здорово пообносилась, пока болталась по азиатским задворкам шарика.
В самом маленьком кармашке рюкзака он обнаружил сложенную раз в восемь давнюю, частично распавшуюся на сгибах, отправленную в Лондон телеграмму: «Скончался желтухин третий тчк грустно тчк папа». У Леона мелькнула мысль, что он и сам позаботился бы о такой старой телеграмме, если б посылал на задание своего «джо». Зачем-то по привычке дважды пробежал глазами адрес отправителя и, хотя сразу приказал себе выкинуть из головы – никаких зацепок, никакой тебе пощады, сукин ты сын! – разумеется, намертво запомнил.
И, как она, внезапно обессилев, прилег рядом «на минутку» – одетый, готовый сразу же вскочить, умыться, включить дизель, вытянуть колышки и, оттолкнувшись багром от камней, отчалить… И провалился в сон.
Когда часа через три открыл глаза, в тонированные окна пенишета уже ломилось солнце. Айя спала в той же позе и, кажется, могла так проспать еще очень долго, если б дали. Нет, пора ее будить, с сожалением подумал он, и когда, моргая и щурясь, она села, уронив на колени простыню, спросил, улыбаясь:
– А эти милые разлученные грудки – они у тебя росли наперегонки?
Вот тут она и расплакалась… Рывком потянула на грудь простыню и вдруг одним духом рассказала историю о прилетевшем из солдатского грузовика яблоке – впервые рассказала: оказывается, никто прежде не замечал.
Он не стал отирать ей слезы, лишь медленно стянул простыню, полюбовался, склоняя голову то так, то эдак. Опять не позволил натянуть простыню, сдернул ее совсем и со спокойной уверенностью заметил:
– Они сравняются… Когда наполнятся молоком.
* * *Уже в открытом море поддался на ее уговоры и дал порулить, показав, как тормозить в воде: плавно сбросив обороты дизеля, перейти на «нейтралку», после чего дать задний ход – и вновь на «нейтралку». Просто, куда проще, чем в автомобиле.
Велел не трогать красную кнопку корабельного гудка на приборной доске – сигнал тревоги. И когда убедился, что она неплохо справляется, успокоился и раза три даже отходил минут на пять. По крайней мере, не нужно было привязывать руль, чтобы мчаться в гальюн отлить, – что ни говори, большое удобство. Эх, забыть бы сейчас обо всем и – безумие, конечно! – вправду махнуть с ней куда-нибудь подальше вдвоем. (Любой случайно вспыхнувший в памяти миг минувшей ночи вскипал у него в груди какой-то горько-веселой, пьянящей, горючей лавой, что растекалась и отзывалась в каждой мышце.)
– Так что там с дохлым удавом? – спросил он, стоя у нее за спиной, обнимая ее и заодно приглядывая за постом управления. От нее пахло его собственным одеколоном, которым она щедро с утра попользовалась (вообще, девочка неплохо освоилась в парфюмерных закромах его скромного несессера). Надо ей купить в аэропорту какие-то приличные духи, отметил он.