Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оскар Черниг жалел, что впервые услышал «Песни Вальтера» в этом изысканном обществе, что Зепп не сыграл их ему первому с глазу на глаз. Обрадованный приглашением Траутвейна, трусил он рядом с ним: шли пешком, как в минувшие дни. И, не сговариваясь, они бросили якорь в одном из тех дешевых бистро, в которые часто захаживали до того, как оба переменились и между ними наступило охлаждение.
И вот они сидят, как некогда часто сиживали, в резко освещенном, шумном кабачке. Черниг с щемящим чувством вспомнил то время, когда он читал Зеппу свои стихи в унылом кафе «Добрая надежда», внешне сохраняя полное равнодушие, а в душе сгорая от ожидания — что скажет Зепп. Он, Оскар Черниг, писал тогда крикливые стихи, и Гарри Майзель был прав, не оставляя от них камня на камне, громя их беспощадно. Еще в последнюю ночь он швырял в лицо Чернигу уничтожающие слова. И все же эти дерзкие, спорные стихи были лучшими из всего, что он написал. К сожалению, он не пишет больше таких стихов, он вообще не пишет стихов, с этим покончено. Он не способен более писать стихи, он не может постичь, что писал их когда-то. Ему страшно вспомнить о них, они чужды ему, как срезанные волосы, он не понимает их так же, как все свое тогдашнее «я». Но как раз эти стихи и были тем, что привлекало к нему Зеппа, быть может, они и теперь явятся мостом, который снова сблизит его с Зеппом. Очень жаль, что они так отдалились друг от друга.
Было бы хорошо, если бы Зепп написал музыку на несколько его стихотворений. Это связало бы их опять. И он, возможно, вернулся бы тогда к своим стихам.
— А что, профессор, не открыть ли вам миру Оскара Чернига, как в свое время вы открыли Гарри Майзеля? — сказал он. — Сам я не имею теперь никакого отношения к своим стихам, а для вас ведь они еще кое-что значат. Нет ли у вас желания посмотреть, что в них еще живет? Если бы у вас хватило смелости, профессор, вы забросили бы примитивные песни старика Вальтера и взялись за молодого Чернига.
Зепп почувствовал в этих словах боль и понял, как важно Чернигу вернуть себе его расположение, ему даже стало жалко этого человека. Когда он приглашал Чернига побыть еще немного вместе, в нем говорило желание излить душу, горько поплакать ему в жилетку. Ну, не идиотское ли проклятие тяготеет над ним в самом деле: человек, пишущий такую музыку, как он, сам себя приговорил к прозябанию в маленькой газетке, к писанию посредственных статен. Когда же наконец он получит право сбросить с себя грим политического деятеля?
Но теперь, сидя в жалком кабачке против Чернига, Зепп понял, как бессмысленно было бы жаловаться ему. В лучшем случае Черниг высмеял бы его, и цепь, к которой он по собственной милости прикован, еще сильнее впилась бы в него. Лучше уж самому без стонов и жалоб мучиться в своей «ПП», умнее, пожалуй, не подогревать остывшей дружбы с Чернигом.
Почувствовал и Черниг, что прежней близости между ним и Зеппом уже не восстановить. Огонек, на минуту вспыхнувший в Зеппе, быстро отгорал; по-видимому, он не так уж рад успеху, как и Черниг не рад своему. Изредка роняя слово-другое, сидели они друг против друга, угрюмо насупившись, погруженные каждый в свои думы.
12. УПЛЫВАЮЩИЙ ГОРИЗОНТ
Старый Рингсейс был очень плох. Он лежал в больнице, в большой палате, где, кроме него, было еще десятка два больных. Он так исхудал, что у Зеппа при виде его сжалось сердце. Но приход Зеппа явно оживил его. Он совершенно забыл французский, рассказывал Рингсейс Зеппу, и лишь окольным путем, через латынь, отыскивает в памяти французские слова. А некоторые забыл окончательно.
— Когда вы вернетесь в Германию, сын мой, — сказал он позднее, и было видно, что эта мысль давно его угнетала, — не забудьте, пожалуйста, что в моей аудитории, в шкафу под номером шесть, лежит вместе с другими папками материал к слову «Ксантиппа». Вы в Германию, несомненно, вернетесь, и, если вы передадите специалисту материал о Ксантиппе, тень афинянки Ксантиппы и тень гиперборейца Рингсейса будут вам благодарны. Мне, к сожалению, уж по придется закончить статью о Ксантиппе. Я надеялся, что удастся написать эту работу в Париже, несмотря на недостаток материалов. А сейчас это уже более чем сомнительно. Сомнительно также, сохранился ли материал в шестом шкафу. И сомнительно, наконец, совпадет ли моя концепция о Ксантиппе с концепцией привлеченного к этой работе нового специалиста. Поэтому, — с горечью заключил он, — весьма вероятно, что пройдет еще несколько столетий, прежде чем Ксантиппа будет спасена.
Не дожидаясь ответа Зеппа, он продолжал:
— Когда вы вернетесь в Германию, вы, быть может, встретите там моего племянника, некоего Гюнтера Рингсейса, причинившего мне, как вам известно, немало неприятностей; так вот, если вы его встретите, прошу вас, позаботьтесь о нем. Это субъект не из приятных, и я понимаю, что, вернувшись, вы все захотите карать. Одиссей, вернувшись, не пощадил женихов. И все же, если вы его встретите, знайте, что я не помню причиненного мне зла.
Он пристально и беспомощно посмотрел на Зеппа бледными выпуклыми глазами, его крупная голова с изможденным старческим лицом, обрамленным запущенной шкиперской бородкой, покоилась на довольно грязной подушке.
— Вам, вероятно, кажется, что я сегодня чересчур нервно настроен? сказал он, с трудом улыбнувшись виноватой улыбкой. — Вы правы, сын мой. Жизнь показала, что я недостаточно проникся учением, которое всегда проповедовал вам. Мне бы следовало научиться ждать, и не пристало мне жалеть, что Ксантиппе придется ждать еще несколько веков. А я жалею. К несчастью, я наделен беспокойным темпераментом. Да, я виноват, нервы совсем сдали.
Он и в самом деле был полон глубокой тревоги. Несколько раз переспрашивал, хорошо ли Зепп усвоил, где хранится материал о Ксантиппе, и Зеппу пришлось описывать местоположение шестого шкафа. Он обещал старику все, что тот просил, и, как полагается в таких случаях, убежденным тоном возражал против всех его опасений. Разумеется, твердо говорил он, Рингсейс и статью свою напишет, и в Германию вернется, и сам достанет свою рукопись из шестого шкафа, и о племяннике позаботится. Но слова утешения не утешали больного, и Зепп ушел с тяжелым сердцем.
Стало быть, и этот спокойный старик, чье терпение доходило до смешного, и он также не мог дождаться. Учение об ожидании — сущая чепуха, не стоит жить, если жизнь надо провести в ожидании.
Если уж у старика Рингсейса «сдали нервы», нужно ли тогда удивляться нетерпению, терзающему Зеппа. Поставленный им себе срок издевается над ним. Проклятые нацисты будут оттягивать арбитраж до второго пришествия. Никогда не напишет он своей симфонии «Зал ожидания». Ты словно стремишься добраться до черты, где море сливается с небом, но, чем дальше идешь, тем дальше отодвигается горизонт; так, вовек недосягаемый, уплывает он в беспредельность. Пусть бы дело Беньямина кончилось наконец так или иначе.
Все чаще, все ожесточеннее произносил он мысленно это ужасное «так или иначе», и, сколько он ни упрекал себя, ничего не помогало. Желание, чтобы дело Беньямина так или иначе разрешилось, овладело им целиком.
Когда Ганс узнал в консульстве, что ему разрешен въезд в Советский Союз и что в ближайшие недели можно ехать, радость его была велика, но не так велика, как он себе представлял. Слишком часто он переживал эту минуту в своем воображении. Поднимаясь по узкой, извилистой улице Гренель, на которой помещалось консульство, он не столько радовался новой жизни, сколько беспокоился о том, чтобы чисто и честно завершить старую.
Вот, например, отношения с Жерменой, она же мадам Шэ. И даже этого он не знал твердо, кто она для него теперь — Жермена или, как прежде, мадам Шэ. Ему давно следовало бы извиниться перед ней за сорванную им встречу в «Африканском охотнике» и подробно объяснить, почему он тогда сбежал. Это его долг перед ней и перед самим собой. Но он все не знал, как начать этот разговор. Завидев его, Жермена улыбалась, и эта улыбка была такая добродушная, покровительственная, лукавая, что у него язык отнимался. Уж лучше бы она отругала его как следует. А то его отношения с ней носят какой-то неприятно неопределенный характер; нельзя уехать, не поставив все точки над «i». Было бы трусостью по-прежнему увиливать, по-прежнему оттягивать объяснение с Жерменой.
На следующий день, увидев ее, он взял разбег и, как можно непринужденнее, начал:
— Послушайте, Жермена, я хотел бы поговорить с вами. Не возражаете?
Мадам Шэ, собиравшаяся приняться за уборку, быстро повернулась к нему. Он невольно покраснел, что очень шло к его золотисто-смуглому широкому лицу с нежным пушком на щеках и на верхней губе. Мадам Шэ открыто посмотрела на него, медленно, задорно улыбнулась и так же медленно застегнула пуговицу на глубоко вырезанной блузке.
— Ах, так вам, значит, заблагорассудилось наконец заговорить со мной? Она провела языком по губам, от уголка до уголка. — Нескладный вы народ, немцы, — она снова улыбнулась, — но настойчивый. Так что же вы хотели мне сказать?