Разрыв франко-русского союза - Альберт Вандаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он пожелал лично отдать гвардейским полкам приказ о выступлении в поход, сам отправил их в путь и Присутствовал при их уходе.[590] Непрерывное прохождение войск, их сделавшиеся знаменитыми формы, несмолкаемый грохот барабанов, звуки труб, приветствия этих чудных войск; отъезд офицеров, из которых каждый имел при себе приказ, долженствующий сдвинуть с места и привести в движение огромное количество людей – все это громадное движение, совершавшееся вокруг него, по мановению его руки, оживляло его, приводило в лихорадочное состояние. Теперь, когда жребий бесповоротно брошен, он всецело отдается своим воинственным инстинктам: он опять становится только солдатом, самым великим и самим пылким, какой когда-нибудь существовал. Он мечтал только о победах, о завоеваниях. По вечерам, покончив с отправкой бесконечных приказов и немного отдохнув, он спал урывками, – император прогуливался под сводами Зала старого монастыря, в котором имел пребывание, я во время ходьбы, усиливавшей быстроту и полет его фантазии, нередко приходил в восторженное состояние при мысли, что поведет в бой столько людей и подаст сигнал к переселению народов. Однажды ночью спавшие рядом с его покоем дежурные офицеры были поражены, услышав, как он громким голосом запел приуроченную к обстоятельствам песню, один из тех революционных припевов, которые так часто вели французов к победам. Он пел знаменитую строфу из Chant du départ:
Et du Nord au Midi la trompette guerriere A sonné 1'heure des combats. Trembles, ennemis de la France...[591]__________
6 июня он покинул Торн. В это время корпуса левого фланга уже снимались с мест и выступали в поход. Его нетерпение пуститься в путь было так велико, что он упредил назначенный им самим час отъезда. Так как его экипажи не были готовы, он сел на коня и верхом промчался часть перехода, предоставив своей растерявшейся от столь поспешного отъезда свите следовать за ним, кто как мог. В следующие дни, так как отправившись в легкой почтовой карете он ехал быстрее, чем шли его тяжелые колонны, он решил, что успеет, не отставая от них, посетить Данциг, оставшийся теперь в тылу нашей операционной линии, и осмотреть этот огромный склад оружия и провианта. Он рассчитал, что этот крюк займет у него приблизительно полнедели. Верный своей системе скрывать свои планы, он говорил властям Данцига и чинам штаба, что ведет переговоры и что мир возможен. Более откровенный с Раппом, комендантом крепости, он признался, что война начинается, и подстрекал его к деятельности.[592]
В Данциге он застал Даву и не отдал должной справедливости этому бесподобному организатору. Затем встретился с Мюратом. Первые минуты свидания зятьев были холодны и тягостны. Оба они имели законные причины жаловаться один на другого, и с некоторых пор, не стесняясь, высказывали свои обиды. Мюрат, недовольный тем, что его не пригласили на свидание государей, неоднократно говорил, что императору доставляет удовольствие умалять и унижать его; что в нем видят только неаполитанского вице-короля; что на него смотрят, как на орудие власти и тирании, но что он сумеет избавиться от несносных требований. Наполеон упрекал Мюрата в том, что у того все нагляднее проявляется наклонность к неповиновению; что своим поведением, своей речью он уклоняется от прямого пути; что втайне питает к нему злобу и заводит подозрительные шашни. Он встретил его с суровым лицом, со словами горечи; затем, круто изменив тон, он заговорил в духе оскорбленной и неоцененной дружбы. Он растрогался, начал изливаться в жалобах, сделал неблагодарному трогательную сцену; припомнил ему их долголетнюю дружбу; говорил, что они побратались на поле брани. Король, человек с открытой душой, весьма склонный к великодушным порывам, не устоял перед таким обращением; он, в свою очередь, тоже растрогался почти до слез, забыл на время все прежнее, и Наполеон снова покорил его. Вечером того же дня в присутствии своих близких друзей Наполеон хвастался, что так превосходно сыграл комедию. Чтобы снова завладеть Мюратом, – говорил он, – он чрезвычайно кстати то выражал ему свое неудовольствие, то играл на чувствах, ибо с этим итальянским Pantaleone[593] все это необходимо”. “В сущности, – продолжал он, – это доброй души человек. Он любит меня больше своих Lazaroni. Когда он на моих глазах – он мой: но вдали от меня, как все слабохарактерные люди, он предан тем, кто ему льстит и кто близок к нему. Он подпал под влияние своей жены, женщины властолюбивой. Она и вбивает ему в голову кучу планов, кучу глупостей. Он дошел до того, что мечтает властвовать над всей Италией, что отклоняет его от мысли сделаться польским королем. А впрочем, не все ли равно! Я посажу там Жерома; я устрою Жеромy чудное королевство, но для этого следует, чтобы он отличился в чем-нибудь, ибо поляки любят славу”. Дав затем более общий оборот разговору, он начал жаловаться на всех созданных им королей; называл их слабыми, хвастунишками, плохо понимающими свою роль. Говорил, что они видят только приятные стороны высокого положения и не признают его обязанностей; что они стараются подражать законным государям, а нужно постараться заставить забыть о них. К чему им блистать, зачем эта мания стремиться ввысь, страсть к роскоши, к чванству и к громадным тратам? “Мои братья не помогают мне, – с горечью повторял император. – Однако, – продолжал он, – я служу им хорошим примером. – Его непрерывный труд, его строгая экономия должны бы были служить им образцом, Видали ли когда-нибудь, чтобы он ради своего удовольствия копейкой попользовался из сумм, потребных на государственные нужды и общественную пользу? Он долго говорил на эту тему и кончил разговор удивительно верными словами: “Я король народа. Я делаю затраты только для того, чтобы поощрять искусства, чтобы оставить нации славные и полезные воспоминания. Никто не скажет, что я одаряю любимцев и любовниц. Я вознаграждаю за услуги, оказанные отечеству – и только”[594].
II
Впереди императора между Данцигом и Кенигсбергом, через восточную Пруссию и северные округа Польши двигались, подолгу задерживаясь на стоянках, семь выступивших в поход корпусов армии. Помещавшийся влево от них огромный залив – Фриш-гаф, который образовало в этом месте Балтийское море, был загроможден судами, ибо наиболее тяжелые предметы, как то: материалы для наводки мостов, осадная артиллерия – шли водой. Страна, через которую проходили наши войска, была плодородна, но скучна и однообразна. На сколько хватал глаз, виднелись зеленые пустыри, вперемежку с лесом и болотами; на всем пути – огромные луга, еловые и березовые леса, реки с топкими берегами. Кое-где были разбросаны выстроенные из бревен однообразные поселки. Всюду одна и та же картина – угрюмая, бесконечная. Несмотря на приказание быстро идти вперед, войска вынуждены были делать остановки, отклоняться в сторону и иногда возвращаться назад, ибо громадный обоз, который тащила за собой армия, стеснял ее движения. Обозы с продовольствием и с предметами боевого снаряжения мешали друг другу, из-за этого в тылу наших колонн образовался хаос. Чтобы в начале кампании не тратить запасов продовольствия, войска обшаривали и забирали все, что было в стране. Императору угодно было, чтобы все совершалось законным порядком, путем закупок. Солдаты не считались с этим Приказанием, а просто брали. Они опустошали амбары, снимали на подстилку лошадям солому с крыш, обходились с союзной страной, как с завоеванной. Фураж забирали, не считаясь с нуждами населения и без всякой системы. Кавалерия, проходившая первой, забирала все сено и всю траву, артиллерии и обозу приходилось снимать незрелые рожь, ячмень и овес, разорять население и все-таки давать животным отвратительный корм. Вынужденные часть дня посвящать на розыски фуража, люди начали усваивать привычки и характер беспорядочных, недисциплинированных войск; с первого же момента выяснилась невозможность держать в порядке разноплеменную и разноязычную толпу; трудно было заставить повиноваться эту, напоминающую переселение народов, армию, где за каждым полком шло целое стадо животных и тянулся нескончаемый хвост подвод.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});