Русская канарейка. Трилогия в одном томе - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леон уже понял, что для проникновения в это лицо, в эти глаза, для ее отклика, для свободной проводимости звука нужно лишь коснуться ее, взять за руку или положить ладонь на плечо. А когда она была рядом, прикосновение становилось единственно логичным, практически неизбежным, ежеминутным… необходимым, наконец. И потому неизбежно и ежеминутно она присутствовала на расстоянии жеста. А лучше всего было просто смотреть ей в глаза, беззвучно вышивая губами слова.
– Откуда у тебя такое имя?
– Айя? Не знаю, кажется, бабушка придумала. А что, не нравится?
– Да нет, вполне годится…
С тобой так легко разговаривать, сразу призналась она, тебя понимать легко – движения губ легкие, четкие. Даже голос будто слышу.
– Я и есть Голос, – сказал он. И пояснил: – Певец же. Внятная артикуляция.
– А балерина? – вдруг спрашивала она. – Ну, под чьими окнами дядя Коля спал зимой в своем знаменитом кожаном плаще. Ты ей кем приходишься?
– Какая балерина! – фыркал он. – Балерин с такой грудью не бывает. Это Барышня, Эська. А еще была Стеша… Были Большой Этингер, Дора с ее «грудкой», испанка Леонор… И все это – Шекспир, Гомер и Софокл, и тень отца Гамлета…
* * *– Ну ладно, – проговорил он наконец.
За три часа безостановочной, бурной, то и дело отпрыгивающей в детство, перебивающей друг друга, ветвящейся по родным городам и улицам, по самым-самым родным лицам двухголосой речи (изрядно его утомившей, ибо под прямым, душу вымогающим взглядом этой девушки надо было исхитриться и не выложить всю подноготную своей биографии, а нести привычную служебную чушь) – за эти три часа Леон, кажется, досконально выучил улицы ее детства, апортовые сады, каток Медео, «папины методы обучения канареек» и «папины воспоминания о дяде Коле»… Интересно, что ж она по всему свету бегает от такого замечательного папы?
Все это свалилось ему на голову неожиданным хлопотным наследством, и бог знает почему он считал себя обязанным… да нет, просто повязанным с этой странной глухой девушкой. С этой канареечной родственницей.
Например, сейчас мучительно думал, как лучше поступить: дать ей денег на паром до Краби, а там, на самолет… куда? (Видимо, в Лондон, отозвалась она, хотя и не хочется; может, в Бангкоке тормозну, там у меня друзья; может, мотнусь в Алма-Ату, отца проведать…) Или все же рискнуть и взять ее на борт пенишета, а завтра подбросить до Краби – тем более что вечером ему и самому вылетать оттуда же в Париж? Доставить ее самолично, чтобы уж быть уверенным… в чем, между прочим?
Человек по натуре замкнутый, давно и с успехом затоптавший в себе любые сантименты, он безуспешно допрашивал себя: ну что ты к ней привязался? Что еще хочешь вытянуть из глухой бродяжки? Согласен, встреча двух потомков одной канарейки, да еще на острове в тропической глухомани – это удивительно и трогательно, это чистый Голливуд. Но взгляни на ситуацию трезво: на что тебе со всем твоим хозяйством дался этот трудный случай?
В конце концов он предложил ей выбирать самой, отлично понимая, что потакает этим себе, себе…
– Конечно, с тобой! – горячо выдохнула она. – Куда угодно! А куда? Давай совершим кругосветку!
И без малейшей паузы обрушила на него историю о каком-то своем бывшем возлюбленном (а число им – легион, подумал он с неожиданной для себя горечью), который «полуяпонец-полуамериканец и очень творческий человек, знаешь!» – давно бороздит океан на маленьком паруснике, а однажды причалил к такому острову, Тикопия, где на коленях приносил дары вождям четырех племен, чтобы те позволили ему бросить якорь…
Кого она напоминала? Владку – целой горой цветистых бредней, вываленных на него за три-четыре часа. Разобраться бы, насколько эти бредни далеки от реальности. Впрочем, он был так впечатлен подлинным червонцем Соломона Этингера, что волей-неволей приходилось учтиво реагировать и на остальное.
– Увы, – сказал он. – Кругосветку придется отложить. Подброшу тебя в аэропорт и куплю билет до Лондона.
– Ура, – отозвалась она разочарованно, но покладисто.
По длинному берегу они дошли до деревни – большой и утоптанной поляны с двумя десятками бамбуковых курятников на сваях, под чубатыми крышами из сухой травы, – где состоялось трогательное прощание с добродушной кубышкой Дилой в платье из такой блескучей, алой с золотом, парчи, что Леон, человек театральный, аж крякнул от удовольствия: интересно, какой затейник догадался одарить старуху этим венецианским великолепием!
Из курятника Дилы был извлечен тощий, грязноватый, явно видавший виды рюкзачок Айи, и пока перед хижиной происходило надрывное прощание (а из дебрей курятника с воплями выскочила еще одна косоглазая нимфа и кинулась Айе на шею), Леон сидел на пне, разглядывая совсем уже театральную декорацию: бунгало, поднятое на развилку могучего дерева. Кто там живет – не местный ли колдун? И как вообще забираются люди в это жилище? Вот кому не страшны никакие приливы. Так это здесь, что ли, родились и выросли «ужасные нубийцы» Иммануэля? Или в соседней деревне? Приступать сейчас с расспросами к Диле при таком наблюдательном свидетеле, как эта девушка, было бы крайне неосмотрительно. Да и какая разница, где они выросли? Хотя, конечно, интересен путь от дикого местного бунгало в развилке дерева к великолепному «бунгало» Иммануэля в Савьоне…
Наконец Айя с заплаканными глазами предстала перед Леоном и объявила, что можно двигаться:
– Дила – просто ангел, мы так рыдали обе!
– И вот за этим помойным мешком мы сюда топали?
Именно, отозвалась она, это не мешок, а специально обученный рюкзак. Открыла и показала: два отделения. Вот тут – аппарат и линзы, здесь – новейшей модели ноутбук, «мое сокровище, мой дорогой Фото Иванович Шоп»…
Пока шлепали назад, Леон выслушал длинную практическую лекцию по кадрированию и обрезке снимков. Удивлялся. Кивал. Восхищался… и вообще, дал ей свободу фотографического волеизъявления: он обожал профессионалов в любом деле и всегда уважительно терпел их косноязычные словоизвержения. Впрочем, эта была, надо признаться, повострее многих, а когда рассуждала о своем деле, вовсе не казалась подростком, как на первый взгляд.
– Сначала увидь что-то! – говорила она, взрывая мокрый песок пальцами босых ног. – Все зависит от остроты взгляда: способен ты выхватить натуру из гущи или нет: лицо, жест, смысл сцены… Конечно, ядро нашего дела – репортажная съемка. Тут никуда не деться: да, девяносто процентов снимков уходит в брак. Но те, что остаются… Это всегда секундный роман: увидел, влюбился – и человек даже ничего не почувствовал, потому что от «полюбил» до «расстались» проходит мгновение…
– А у тебя всегда проходит мгновение от «полюбила» до «расстались»? – насмешливо уточнил он, и она нетерпеливо и дурашливо отмахнулась.
– Будущий кадр – это чистая интуиция. Он сначала – нигде, в воображении. Я нашариваю внутренними щупальцами его границы, отбрасываю лишнее. Подношу камеру к глазу, вижу картинку в видоискателе… Мозг в это время пашет, как компьютер: что попадет в зону глубины резкости, что окажется размытым фоном. И затем: резкость, спуск! – как пуск ракеты.
В такой репортажной съемке, подумал Леон, довольно опасной (ибо не каждому громиле понравится нацеленный на него фотоглаз), ей, должно быть, помогает природное обаяние: навстречу летит вопросительная улыбка, молчаливая просьба «щелкнуть?» – и лица смягчаются, громила приосанивается и вытаскивает из крокодильей пасти манильскую сигару…
* * *Здешний пляжный закат напоминал платье кубышки-Дилы: то же алое золото в воде, в огненном смерче закрученных штопором облаков на смятенном небе, в объятых жаром курчавых горах, в трагическом спуске на воду солнца, зиявшего входом в огненный туннель. Спектакль, поставленный неистовым режиссером без единой капли художественного вкуса. Ежевечерняя истерика тропической природы.
– Это остров со мной прощается, – заметила Айя, – в тон моей рубахе…
– Хочешь, щелкну на память? – предложил Леон.
Она покачала головой, нахмурила роскошные брови и сказала, кивнув на свою камеру:
– Мильён штук закатов…
От пенишета она пришла в восторг. Тот и вправду попался на редкость удачный: почти новый, с двумя каютами, кормовой и носовой, и при каждой – душевая с гальюном. И кухня довольно просторная (насколько это возможно на такой плавучей «хрущобе»), и все при ней: холодильник, плитка, в ящиках чего только нет, от штопора до рюмок (за «интерьер» с Леона содрали еще двести долларов, и дело того стоило). Главное, осадка у судна – всего 85 см, и значит, даже на мелководье можно подойти близко к берегу. Удобно, когда ты не связан с портовыми понтонами: причаливай, где душа просит, – в лесу ли, на берегу реки, на морском побережье. Вбил кувалдой железные колышки, привязал канатом кораблик, как козу – пастись, а сам – на свободу: гуляй, ужинай, спать заваливайся…