Катилинарии. Пеплум. Топливо - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту ночь я увидел себя смешным, убогим и недостойным уважения. Такой же казалась мне и вся моя жизнь.
Я был учителишкой в провинциальном лицее, сорок лет преподавал никому не нужные мертвые языки, жену во имя высоких принципов держал в четырех стенах вдали от простых житейских радостей, и даже того единственного, чем жизнь вознаградила меня, – искреннего восхищения способной ученицы – я теперь лишился. В глазах молодости я увидел то, что от меня осталось, – жалкого старика.
Подобно чеховскому герою, я шептал, глядя в окно: «Всякая жизнь – неудача. Всякая жизнь неудача». В этом смысле мой путь был обычным, до слез обычным, банальнейшим из падений.
Увязнув в яме, которую просидел месье Бернарден в своем кресле, я закрыл лицо руками и расплакался.
В четыре часа пополудни орудие пытки явилось ко мне в дом. Я пережил его приход стоически, как переживают потоп. Я не сказал ему ни слова. В это утро я не побрился и два часа поглаживал свой колючий подбородок со странным ощущением, что щетина произрастает из тела моего мучителя.
В шесть часов он ушел.
Вечером Жюльетта спросила меня, когда приедет Клер.
– Она больше не приедет.
– Но… вчера она сказала тебе, что…
– Вчера я просил ее приехать еще, а она ответила: «Да-да». Это значит «нет».
– Но как же, почему?
– Я прочел это в ее глазах: она к нам больше не приедет. Это моя вина.
– Что ты ей сказал?
– Ничего.
– Не понимаю.
– Нет, ты понимаешь. Не заставляй меня тебе объяснять. Ты все прекрасно поняла.
Моя жена не проронила больше ни слова за весь вечер. У нее был взгляд покойницы.
На следующее утро у нее поднялась температура до 39. Она слегла. Я сидел у ее постели. Она часто засыпала тяжелым, беспокойным сном.
Ровно в четыре в дверь постучали. Я был наверху, но мой слух обострился в последнее время, как у зверя в засаде.
И тут произошло чудо. Я почувствовал, как во мне поднимается волна незнакомой доселе силы. Я вдохнул полной грудью, челюсти мои сжались. Ни секунды не раздумывая, я сбежал вниз по лестнице, распахнул дверь и, выкатив глаза, гневно посмотрел в лицо моему противнику.
Его жирная рожа не выражала ничего. И тогда мои губы раскрылись, и поток ярости хлынул наружу.
– Вон! – заорал я. – Вон отсюда, и чтобы я вас больше не видел, не то, клянусь, вам не поздоровится!
Месье Бернарден никак не отреагировал. Регистр выражений его лица был узок, и удивление в него явно не входило. Он лишь нахмурился, а в его глазах мне почудилось что-то вроде недоумения, и это окончательно вывело меня из себя.
Я ринулся на него, схватил за лацканы пальто и с невесть откуда взявшейся силищей затряс, как грушу, выкрикивая:
– Вон, чертов зануда, вон! И чтобы духу вашего здесь не было!
С этими словами я отшвырнул его назад, как мешок с мусором. Он едва не упал, но все же удержался на ногах. На меня он даже не взглянул. Повернулся и своей неспешной, тяжелой походкой ушел прочь.
Остолбенев, я смотрел на удаляющуюся тушу. Так это, оказывается, совсем легко! Радость победы ошеломила меня: я только что испытал первый в жизни гнев и был им пьян. Как неправ Гораций, считая его безумием: напротив, гнев – это высшая мудрость; о, если бы он снизошел на меня раньше!
Я захлопнул дверь жестом пощечины – то была пощечина шестидесяти пяти годам слабости. Звонко рассмеявшись, я, окрыленный и сильный, точно генерал победоносной армии, в четыре прыжка взбежал наверх к постели Жюльетты и поведал ей о своем подвиге на манер героического эпоса:
– Представь себе! Он больше не придет, кончено, не придет никогда! Клянусь тебе, если он еще явится, я набью ему морду!
Моя жена печально улыбнулась и вздохнула:
– Это хорошо. Но и Клер больше не приедет.
– Я позвоню ей.
– И что ты ей скажешь?
– Правду.
– Ты признаешься, что два месяца не моргнув глазом терпел в своем доме хама? Признаешься, что сам открывал ему дверь, хотя имел полное право этого не делать?
– Я скажу ей, что он грозил сломать нашу дверь!
– А ты признаешься, что вилял перед ним хвостом? И даже не пытался произнести слова, которые бы нас освободили? Что тебе мешало сказать ему твердо, чтобы он больше не приходил?
– Я скажу ей, что сделал это сегодня. Я исправил свои ошибки, не так ли?
Жюльетта ласково и грустно посмотрела мне в глаза.
– Нужно ли было доходить до такой крайности? Твое сегодняшнее поведение иначе не назовешь. Ты был груб и необуздан. Ты потерял контроль над собой. Это был не поступок – взрыв.
– Ты не можешь отрицать, что это возымело действие! Все остальное – детали. Согласись, Бернарден лучшего и не заслуживал.
– Конечно. Но ты в самом деле хочешь рассказать обо всем этом Клер? По-твоему, тебе есть чем хвалиться?
Я не нашелся что ответить. Радость мою как сдуло. Жена повернулась в постели и тихо произнесла:
– Да и все равно она не оставила нам своего телефона. И адреса тоже.
На следующий день в четыре часа пополудни в нашу дверь никто не постучал.
Через день тоже. И так далее.
В 3:59 я еще испытывал все симптомы тревоги: затрудненное дыхание, холодный пот – короче, я хорошо понимал собаку Павлова.
Ровно в четыре все мои чувства до того обострялись, что я был как будто не в себе.
В 4:01 торжество током пронзало мое тело, и я содрогался, едва сдерживаясь, чтобы не запрыгать от радости.
Я употребляю несовершенный вид глаголов не случайно: эти условные рефлексы продолжались не день и не два.
В остальное время суток жизнь моя быстрее вошла в колею, я избавился от мучительного чувства ожидания, но то, что пришло ему на смену, мало походило на счастье. Синдром Бернардена не прошел бесследно: я просыпался по утрам с глубоким чувством непоправимого фиаско. Я не мог себе это объяснить, да не стоило и пытаться: чувство это было из области иррационального.
В самом деле, сравнив свою жизнь на тот момент (конец марта) с прежней, когда мы переехали в Дом (начало января), я мог убедиться, что вернулся к исходной точке: все условия были идентичны. Не стало мучителя, который приходил отравлять мои дни, и они текли так, как я всегда мечтал, вдали от мира, вне времени, в ничем не нарушаемой тишине.
Конечно, была история с Клер – но, поселившись здесь, я не ожидал и даже не надеялся, что девушка приедет нас навестить. Стало быть, я имел все основания полагать, что счастье вернулось к нам в первозданном виде и достаточно просто окунуться в него, как в теплую воду.
Однако я с удивлением понял, что не могу. Два месяца «Бернарденского ига» что-то сломали – я сам не знал, что именно, но ощущал утрату болезненно остро.
Например, хоть Жюльетта, конечно, не стала любить меня меньше, между нами теперь не было прежней атмосферы идиллического детства. Она ни разу не упрекнула меня и даже, казалось, обо всем забыла. Но это не мешало мне чувствовать в ней постоянное напряжение: она утратила свой чудесный дар отрешенности и умение слушать, которые я знал за ней всегда.
Нет, мы конечно же не были несчастны. Мы только потеряли что-то, нам самим неведомое, но жизненно необходимое. Я успокаивал себя, как мог, уповая главным образом на универсальный фактор – время. Оно рано или поздно сгладит этот риф. Скоро притупится острота воспоминаний, скоро они будут вызывать у нас лишь улыбку.
Я так верил в исцеление, что невольно торопил его: уже пытался шутить на эту тему, хохотал, вспоминая какой-нибудь эпизод вторжения или подражая тяжелой походке Паламеда, а то еще разваливался в опустевшем кресле – которое мы продолжали называть «его» креслом, никогда не уточняя вслух антецедент этого притяжательного местоимения.
Жюльетта тоже смеялась. Но – было ли в том повинно мое разыгравшееся воображение? – мне казалось, что смеется она не от души.
Иногда я видел, как она застывала у окна и долго смотрела на дом соседей с выражением неизъяснимой тоски.
Я вряд ли когда-нибудь забуду ночь со 2 на 3 апреля. Сон мой никогда не был особенно крепким, а после истории с Бернарденом еще ухудшился. Мне требовался порой не один час, чтобы уснуть. Я ворочался с боку на бок, кляня Бернаноса, утверждавшего, что бессонница – верх безволия. Понятно, когда живешь с верой, которая горы двигает, крепко спать, наверно, и вовсе детская игра. Но если всю метафизическую среду представляет собой страдающий ожирением врач, душевный покой становится недостижимым.
Вот и в ту ночь я час за часом ворочался в постели. Даже гипнотическое дыхание Жюльетты меня не успокаивало. Я начинал злиться на все вокруг, в том числе на тишину леса. В городском шуме бессонница не так мучительна. А здесь только плеск реки связывал меня с жизнью – такой тихий, что приходилось напрягать слух, чтобы его услышать, и даже это ничтожное усилие не давало телу расслабиться.