ВОВа - Александр Круглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эх, дурак ты дурак! — совсем иначе — уже раздосадованно и беспокойно поглядывал на Изюмова секретарь. — Я все, что мог, сделал, все. Как лучше хотел, как половчее. И волки чтоб сыты, и овцы целы. А ты… Ну и болван же ты. Стоял бы лучше уже да помалкивал. Так нет же — полез. А теперь… Останови-ка теперь их, попробуй. — Уставился на споривших сверху, из-за возвышавшегося над залом стола долгим подозрительным взглядом. — Каждому, видишь ли, принципиальным, дельным охота себя показать, что и он тоже не глуп, не хуже меня может все вопросы решать. Ишь, расходились. Все всем теперь можно. Чего не дозволено только теперь!» И, решительно встав во весь рост, руку взметнув, зычно, всей мощью густого, басовитого голоса оборвал этот гудевший человеческий улей:
— Может быть, хватит? Закончили? — выждал, когда все унялись, умолкли. — Помните, как Чапаев сказал? — улыбнулся язвительно. — На все, что Петька сейчас здесь сказал, наплевать и забыть. Ясно! Слушай теперь, что я, Чапай, вам скажу! — И еще шире расплывшись в улыбке, вдруг весело, лихо захохотал.
Захохотали от неожиданности, от наступившей внезапно разрядки и в зале. Не все… Но (кто его поддержал) — одобрительно, с подобострастием даже.
И тут до Дмитрия Федотовича донеслось, что прежде и вообразить было нельзя, чтобы кто-то мог себе позволить такое:
— Мы вас выслушали. Хватит! — небрежно, независимо бросил из заднего ряда горнопроходчик. Опять чуть оторвался от кресла, лениво привстал, выкинув тяжелую руку вперед. — Что-то не все тут понятно. Как вот он до такой жизни дошел? Пусть он сам… — И уже впрямую, обходя Бугаенко, обратился к Изюмову: — Расскажи нам своими словами, парень, что ты там натворил, что ты им там написал? Сам расскажи!
«Да что же это такое, что же это творится? Все, хватит, к чертям! — было взорвался Дмитрий Федотович. Уже и вскинулся, и рот уже было раскрыл. Собрался уже поставить на место героя. Но сумел удержаться, стерпел.
— Нет, так не выйдет теперь, так нельзя. — И тут вдруг догадкой в мозгу, даже весь просветлел: — А собственно… Черт побери!.. Да это же то, что и нужно!» Бригадир, гегемон, Герой Соцтруда сам, сам теперь первый и втягивал всех в обсуждение персонального дела Изюмова — здесь, на бюро, минуя первичку. Минуту назад возражал, а теперь вдруг потребовал, в сущности, то же, на что с самого начала и рассчитывал Бугаенко. И Дмитрий Федотович не растерялся:
— Вы слышите? — каждой секундой, каждым мгновением дорожа (не упустить бы момент), как можно более спокойно, сдержанно обратился к Изюмову он. А сам так и напрягся, вспыхнул весь изнутри от нахлынувшего на него торжества: «Ну, работяга… Ну, молодец! Логики, правда, тут никакой… И близко не ночевала. Но зато… Как зато вовремя. Только не отступай, брат, теперь, жми, продолжай…» И подхватив то, что начал горнопроходчик, вовсю уже развивал его неожиданный удачный почин: — Ну так что же вы, товарищ Изюмов. Расскажите всем, какой вы совершили геройский поступок. Может, снова и тут что-нибудь отчебучите? Или нет? — улыбнулся хитро, сочувственно. «Неужто и бюро не расколет тебя, — думал уже обеспокоенно, заинтригованно он, — так и будешь стоять на своем, как упрямый осел?» — Ну так как, Иван Григорьевич? Или все еще считаете, что это мы все не в ногу, вся партия, значит, не в ногу, а вы один в ногу? — не снимая улыбки с лица, снисходительно, терпеливо подсказывал ответчику он. — Учтите, как поведете себя, что теперь всем нам скажите, так и решим. От вас самих все зависит, только от вас. Ну, мы ждем, товарищ Изюмов. Зал затих. Бугаенко снова уселся. Ваня стоял и молчал. Так и не понимая до конца, за что все-таки его притянули сюда. Ну за что? Все, что он сделал — так это лишь написал, высказал правду. Что было на сердце, то чистосердечно и написал. Все по уставу. Да и не он, вообще, все первый начал. Разве он? Первыми начали сами они — Политбюро, сам Генеральный. Съезд все начал. А он, Ваня, только их поддержал всем своим существом. И правильно сделал, что поддержал. Да как же можно не поддержать, как — каждому честному, нормальному человеку? Он и сейчас еще верит… Хочет верить, что все, что начато съездом, будет доведено до конца. Что все, кто виновен за прошлое, сами с дороги уйдут. А нет, так их уберут. Надеялся, ждал, что именно так все и решится — справедливо, по совести.
А Бугаенко другого совсем ожидал. Как прекрасно он знал (и на себе, и на многих других не раз уже испытывал), что такое коллектив, система, номенклатура! А тем более такая, какую он здесь, сейчас специально задействовал: — из самых знаменитых, влиятельных, наделенных в городе властью людей. А за ними несокрушимой стеной стоят партия, государство, страна, И попробуй, не посчитайся кто-нибудь с этим, восстань против них. А ну-ка, попробуй! Да вот хоть этот Изюмов, что сейчас перед залом стоит — один против всех. Ну кто он такой? Ну что на его стороне? Что? Прямодушие, что ли, честность, чистосердечие? Ответчик — ответчик и есть. Доказывай теперь, что ты не верблюд. Даже достатка маломальского — и этого нет, чтобы (если вдруг что) продержаться хоть сколько-нибудь — самому, и семье. Ни квартиры своей, ни копейки на книжке, ни состоятельных родственников. Все проверено точно.
Но все-таки… Нет, не все учел Бугаенко. Было и у Изюмова кое-что за душой. У многих это было тогда — очень многих, кто вернулся домой, уцелев на войне. У каждого, правда, был свой, индивидуальный, особенный фронт. Был он и у Ивана Изюмова. Первые солдатские просчеты и слабости, покаяния горькие, тоже первые, уже недетские клятвы. И пришли, пришли и они — Ивановы первые боевые победы. Пришло самое главное — страхом, приказом, долгом вбитые в него на войне, въевшиеся в его плоть и кровь потребность, привычка, почти что инстинкт: кто бы, когда бы и где бы ни наседал на тебя, ни пытался в порошок тебя истереть, как фриц, к примеру, на передке — не отступать, упираться, стоять до конца — без стонов и криков, без лишнего шума, не выставляя себя. Труднее, страшнее всего на фронте было стоять против танков. Особенно в первые солдатские дни. Недаром они до сих пор чуть ли не каждую ночь ему снятся. У «тэшки» немецкой, кроме пулеметов и пушки, еще и подвижность, скорость, броня. Зато ты со своим орудием и расчетом, насколько возможно, в землю врылся. Стальная ползучая тварь покуда не видит тебя. Подпустишь поближе ее, выцелишь точно, вовремя нажмешь на рычаг — и загорелась тварюга, запылала костром. Но если промазал, держись. Рыкнув, плеснув из-под задницы гарью и искрами, скорость набрав, как бешеная, сама уже прет на тебя, сама ловит, ловит тебя в орудийный прицел, из пулеметов свинцом поливает. Но и тут еще есть шанс: выстрелить снова — пораньше и уже поточней.
Но совсем другое дело, когда танков много, а ты один против них. Один. И будь ты хоть семи пядей, хоть с орлиным глазом во лбу, а вместо нервов у тебя стальные канаты — все равно, в конце концов, оставят они от тебя одно только мокрое место. Пусть и сожжешь половину из них, но остальные вгонят в землю тебя. Такая печальная вот арифметика. И все-таки бывали счастливцы и тут. Да нет, не счастливцы, а мастера! Великие мастера! Ванин напарник, командир второго орудия Казбек Нургалиев, к примеру. Дважды в таких ситуациях брал над стальными ползучими гадами верх. И остался в живых. Куда там Ване было до этого, будто клещ, будто пиявка цепкого, ненавистно-жадного до фашистской крови еще молодого узбека — потомственного коневода, наездника из далекого Таласского Алатау. Косоглазенький, невысоконький и жилистый, он до сих пор так и стоит перед взором Ивана, словно живой, не угасающий с годами упрек: почему он, Ваня, никогда так и не смог, не дорос до него, не стал таким же зрелым настоящим бойцом, необоримым истребителем вражеских танков. Почему? И чем дальше, тем, похоже, острее вонзается в сердце, зовет и зовет своим завидным примером куда-то, к недостигнутым тогда им, Ваней, высотам мужества и мастерства этот страстный, неукротимый сержант. Будто дразнит его: как надо, как должен стоять за правое дело настоящий мужчина, подлинный мастер, каждый честный, уважающий себя человек.
Бугаенко с тревогой, с надеждой смотрел на Изюмова — как тот, переминаясь с ноги на ногу, растерянно морщась и хмурясь, казалось, с трудом собирается что-то сказать. Вот обвел языком обсохшие губы, прокашлялся.
— Все, что я думал, — собрался, похоже он, наконец, — что думаю… Что могу вам сказать… Я написал… Все там, в письме написал, — махнул ответчик на лежащие перед Бугаенко листки побледневшим, занемевшим от волнения лицом. — И я сделал все по уставу… Я ни куда-нибудь, я в цека написал… И другого не мог… И не могу другого написать и сказать. Не могу…
«Опять, опять этот устав, — сразу исказился в лице, поморщился Дмитрий Федотович. — Надо же, как тебя заклинило на нем. Ты еще сам прочитай, что в конце письма написал, да, сам, сам!»
И словно угадав эту его тайную, беспокойную мысль, с места снова поднялся законник. Снял снова очки (видно, мешали смотреть ему далеко), протер глаза — прямо так, без платка, указательным пальцем.